Эсав
Шрифт:
Вот так, проклятый и слепой, в страхе, задушившем рвавшийся из живота хохот, я отправился в путь и оставил свою страну, свою любовь и свою семью за завесой тумана. Если не считать нескольких ошибок, иных более, иных менее забавных, все обошлось не так уж плохо. Не было гиганта кочегара, который провел бы меня по лабиринтам судна, не было женщины, которая радостно поднялась бы мне навстречу в каюте, куда я вошел по ошибке. Но мне помог детский опыт близорукости. Запах горящего мазута из машинного отделения, запах варева из кухни, запах моря с палубы, бритвенного одеколона и утренних попукиваний из пассажирских кают — все это с легкостью вело меня и указывало нужное направление. Я изучил путь из своей каюты в столовую и на палубу, и этого мне вполне хватало. Ведь в море все равно ничего
Вскоре мы вышли из Средиземного моря, этого вонючего внутреннего двора Европы, и бросили якорь в Лиссабоне, чтобы выгрузить и принять на борт товары. Защищенный броней предрассудков, я не сошел на берег. Я не стыжусь своих предрассудков, потому что приобрел их не из опыта, а из книг, и поэтому тщательно избегаю их проверки на деле. Всё, что нужно знать о Лиссабоне, о песнях фадо [101] и о девушках по имени Обригадо, я уже знал из «Ассирийца». Да и вообще я боялся, что не смогу найти обратную дорогу в порт или по ошибке поднимусь на другой корабль и окажусь в компании охотников за золотом или на китов. Я размышлял про себя о тех кораблях, на которые уже привела меня моя близорукость: «Снарк», «Нелли», «Леди Виктория», «Пиквот». Корабли, отплывающие в бумажные моря, «корабли, чьи названия сверкают, как бриллианты, в ночи времени»: «Зуав» Тартарена, «Эспаньола» с Острова сокровищ, «Форвард» капитана Гаттераса и «Мертвая голова» Хука. А «Ласточка» Гаргантюа? А «Корабль мертвых»? А настоящие корабли? Магеллановы «Тринидад» и «Сайта Мария»? «Терра Нова» Скотта? Дарвиновский «Бигль»? А какой из двух «Эдвенчеров»? Настоящий, капитана Кука, или его вымышленный близнец из «Таинственного острова»?
101
Фадо — португальский блюз.
Достаточно ли ты впечатлена? Иногда я выхожу из берегов — этакое мусорное ведро, до краев набитое никому не нужными сведениями.
Три дня мы простояли в Лиссабоне «и вслепую, точно судьба, пустились в пустынную Атлантику». Тридцать дней и восемь тысяч километров спустя мы бросили якорь в огромном, жарком порту Нью-Орлеана.
Увлекаемый потоком людей, я нащупал дорогу по спуску трапа и вступил на твердую, поющую землю Америки. Сердце мое сильно билось в ожидании предстоящего. Тогда я еще не знал, что меня ждет здесь благополучная и монотонная жизнь, лишенная взлетов и падений, не знающая волнений и ожиданий. Ты ведь и сама уже имела возможность убедиться, насколько лучше я описываю первые двадцать лет своей жизни, чем тридцать пять последующих. «Всякий раз, как нам представится некое из ряда вон выходящее событие, мы не станем экономить труд и бумагу, дабы описать его читателям. Но там, где целые годы пройдут, не производя ничего достойного внимания, мы не убоимся пропасти, разверзшейся в нашем рассказе». Опять Филдинг, кто же еще? Мне всегда нравились его обращения «к Читателю», и сейчас, когда у меня есть собственная «Читательница», я не упущу такого случая.
Долгие часы я блуждал по незнакомым и влажным улицам Нью-Орлеана, следуя за петляющими запахами кофе и кустов мелии, повинуясь легким дуновениям гардений и рома, среди
Я вошел. Резкий запах табака ударил мне в нос. Маленький медный колокольчик донес о моем приходе. Появился человек, голова — размытым овечьим облачком на небосводе комнаты. Он посадил меня в то самое кресло, против той самой белой таблицы, прижал к моему носу те самые железные оправы и спросил, знаю ли я английский алфавит. Я готов был грохнуться в обморок и только слабо ему кивнул. Он посмотрел в мои глаза, сменил линзы, записал на листке результат и спросил, как меня зовут.
— Приходите завтра, мистер Леви, — сказал он. Белые пятна глаз и зубов сверкали в черноте его лица. Но я боялся, что если сейчас уйду, то назавтра уже не найду это место. В отчаянии я вышел наружу и уселся на свой чемодан у двери магазина. Увидев меня на чемодане, он проникся жалостью и пригласил меня обратно. Два часа спустя он снова появился из задней комнатки, подошел ко мне и сказал: — Вот ваши очки, молодой человек.
Я встал и послушно повернулся к нему. Он посадил очки на мою переносицу этим замечательным движением всех без исключения оптометристов, и я увидел перед собой старого, лысеющего негра в очках, с белыми бровями и бакенбардами и большими седыми усами, который дружелюбно мне подмигивал.
Сила вновь вернулась в мое сердце, жизнь и надежда — в мое тело. Я вернул ему улыбку.
— Никогда не забывай их больше, — сказал он мне строго, как будто мы были знакомы уже много лет. — Не забывай и не теряй. Ты уже не мальчик. Я не знаю, откуда ты приехал, но эта страна не терпит такого рода роскоши.
Несколько лет спустя, стоя в группе иммигрантов в зале, где мы присягали американскому флагу, я вспомнил то острое и болезненное мгновение, когда черный седой оптометрист даровал мне новое гражданство, водрузив на мою переносицу очки.
Он проверил перемычку оправы, нагревал и сгибал заушины, пока не остался доволен результатом, и под конец привязал к ним черную, тонко заплетенную нитку, чтобы очки висели на груди, когда мне захочется их снять.
— Не хочешь ли выпить со мной чашечку кофе в знак дружбы? — спросил он, перевернул табличку на входной двери и пригласил меня в заднюю комнатку магазина. К моему большому удивлению, он варил кофе в точности, как отец, — в маленькой кастрюльке, доводя его до кипения, снимая с огня и повторяя эту процедуру снова и снова.
Он спросил, откуда я приехал, и, когда я сказал, что родился в Иерусалиме, расчувствовался совсем.
— О какое волшебство и чудо, — воскликнул он, — что красивая девушка покорит меня себе…
— …и съест меня, ягоду за ягодой, — закончил я цитату, и мы взорвались тем смехом, каким смеются встретившиеся братья после сорокалетней разлуки. Я сказал ему, что еще раньше сарояновского образованного лавочника подобные фразы произносил старый киплинговский тюлень, и он похлопал меня по плечу.
— Ты низверг моего кумира из кумиров, — улыбнулся он, — и за это тебе полагается даровой обед.
Он усадил меня за стол, а сам подогрел и подал странную и удивительно вкусную смесь риса, мяса и рыбы, приправленную толстыми стеблями зелени, которые он назвал «окра», а на мой взгляд, были просто луком-пореем. Потом мы пили очень крепкий ликер. Я расчихался, а оптометрист закурил сигарету и, то и дело глубоко затягиваясь, рассказал мне, что его предки были вывезены работорговцами из Мавритании; некоторых из них послали на хлопковые плантации Луизианы, а других обратили в мусульманство и отправили на Святую землю охранять Мечеть на Скале.
— А вы? — спросил я. — Вы тоже мусульманин?
— Нет, — засмеялся он.
— Христианин?
— Не христианин я и не еврей, — ответил он уже совершенно серьезно. — Просто язычник, как все мои предки. Монотеизм и оптика плохо уживаются друг с другом.
Он вновь усмехнулся чему-то своему, а я не сводил с него взгляда. Хоть я уже знаком был с Кашвалой, Квеквоком и Бумпо, но впервые в жизни столкнулся с язычником во плоти.
— В драке и в постели, — сказал он внезапно.
— Что? — удивленно переспросил я.