Идеаль
Шрифт:
– Гости приехали! – взволнованно крикнул из комнаты Дикки.
Было четверть девятого. Передний двор Пейджа был залит светом, словно пустырь перед площадью большого осеннего базара, и так же забит автомобилями – на взгляд Джеймса, во всяком случае.
– Господи! Ведь надо поставить какао варить, – всполошилась Вирджиния, влетев в кухню с сигаретой в руке. Она успела взбить волосы, подмазать губы и запудрить темные полукруги под глазами. Сделав два шага к полке с кастрюлями, она, однако, спохватилась, сигарета в руке дрогнула. – Нет, лучше побегу их встречу. – На самом деле она подумала про сирень под окнами и решила, что, выйдя навстречу гостям, может быть, сумеет отвлечь их и никто ничего не заметит.
– Хотелось бы мне знать, что тут происходит? – угрюмо спросил у нее
– Папа, ради бога, успокойся. – Она уже распахнула дверь и замахала рукой, приглашая: – Эй! Эй! Сюда! Идите все сюда!
По лестнице спустился Льюис, весь обсыпанный хлопьями старой краски.
– Смотри-ка, к нам, кажется, кто-то приехал, – проговорил он, и вид у него при этом был виноватый.
Эстелл Паркс, опираясь на палки, выглянула из гостиной – уже без шляпки и пальто – и протянула:
– Интересно, кто бы это мог быть?
– Уж ты-то знаешь, не прикидывайся, старая ворона, – побелев от злости, сказал Джеймс Пейдж. – Сама же их всех по телефону созвала.
– Что ты, Джеймс! – с упреком ответила она и тут же, будто вдруг вспомнила: – И ведь верно, я созвала.
– Ну, знаете ли!.. – Он замахнулся свернутым в трубку журналом, но, словно не найдя, куда бить, бессильно опустил его снова. Трубка его громко треснула: он перекусил черенок. Джеймс сплюнул и спрятал трубку в нагрудный карман.
– Сюда, сюда! Ау! – кричала Вирджиния. Она уже спустилась с крыльца и манила гостей прочь от сиреневых кустов. Автомобильные фары были все выключены, двор наполняли звуки шагов и веселые голоса. Джеймс различил басистый валлийский смех Эда Томаса.
Вытянув шею и кривя узкие губы, Джеймс негромко спросил Эстелл:
– Ты что это тут такое затеяла, а?
– Да вы не нервничайте, отец, – мягко сказал Льюис, разглядывая при этом не тестя, а замазанную отдушину в стене, где раньше проходила железная труба. – Она отлично придумала, напрасно вы так. Устроим маленькую вечеринку, только и всего, попоем немного, поговорим о том о сем, может, немного поспорим о политике, – он ухмыльнулся, – поедим чего-нибудь, по всему дому запах пойдет. И кто знает, может, тетя Салли вдруг надумает да прямо к нам и спустится.
– Это индейское средство, – улыбаясь, пояснила Эстелл. Улыбка ее была пленительна: ласковая и чуть виноватая, и Джеймс на минуту растерялся. – Когда у ирокеза заводился солитер, их врач сначала морил больного голодом, а потом раскрывал ему челюсти, вставлял распорку и ставил перед ним чашку с хлебовом. Глядишь, глист и выскакивал.
Джеймс широко раскрыл глаза.
– Дьявол меня забодай! – Он шлепнул журналом о колено. – Салли вам не глист! Если она что делает, значит, у нее есть причина.
Руки у него дрожали от унижения – так решили и Эстелл, и Льюис и сразу пожалели о своей затее. Но в действительности дело обстояло сложнее, чем они думали. Его, конечно, возмутило, что они относятся к его сестре – как бы она вызывающе себя ни вела, – словно к какому-то безмозглому животному, которое можно, поманив сахаром, заставить прыгать сквозь горящее кольцо. Но что в самом деле разобрало Джеймса Пейджа, так это улыбка Эстелл. Его, старого дурака, вдруг на миг так и потянуло к ней, и сердце екнуло и затрепыхалось в груди, будто у мальчишки. Он дрогнул, растерялся. Дрогнул метафизически, хотя сам Джеймс Пейдж такого слова никогда бы не употребил. Они оба были стары и безобразны, и что его тело сохранило способность испытывать подобное волнение, когда пора для него давно уже миновала, показалось Джеймсу Пейджу издевательством, жестокой насмешкой небес.
– Ты уж прости, Джеймс, – сказала Эстелл. И вот поди ж ты, его опять как окатило. Но прислушаться к себе и задуматься над этим он толком не успел: в кухню уже входили гости, и маленький Дикки держал перед ними распахнутую дверь, улыбаясь от уха до уха, словно вдруг наступило Рождество.
– А ты что не спишь, малявка? – спросила Рут Томас, урожденная Джером, взъерошила ему волосы и смешно скосила глаза. Потом, как балерина, сделала пируэт, повернувшись всем своим грузным трехсотфунтовым телом, и раскинула руки, как бы обнимая всех. – Счастливой осени вам всем! – Изящно, словно актриса на сцене, она поднесла
Ее тело, даже теперь, в семьдесят шесть лет, было столь же достойно удивления, как и голос. Шаг ее утратил былую упругость с тех пор, как она один раз поскользнулась на мохнатом половике и сломала бедро – оно у нее теперь было на спице, и она сильно хромала; ее толстые ноги в серых чулках слегка прогибались назад, так что, стоя во весь рост, она немного напоминала оленя, который забрел в сад и, встав на дыбы, тянется за яблоками. Но в остальном ее движения были сама грация. Несмотря на толщину, она могла, если бы захотела, быть воплощением элегантности – то есть изящной и элегантной толстой женщиной, – но уж очень ей нравилось паясничать (и за это одни ее любили, другие недолюбливали): она могла забавно изобразить королеву Викторию, а могла и отколоть коленце-другое в дешевом стиле старых мюзик-холлов. Эту склонность в ней тоже умерила многолетняя работа в библиотеке, да так оно, видимо, и к лучшему. Она научилась сдерживаться и по многу часов подряд не допускать никаких выходок, если не считать комически преувеличенной игры в чопорность. Только озорно сверкнет ярко-голубыми глазами да еще при случае скорчит забавную рожу. Например, читатель в библиотеке скажет с возмущением: «Эта книга – глупая!» – будто с кого же и спрашивать за книгу, как не с миссис Томас. «Глупая?» – только и переспросит сокрушенно Рут, и сама не успеет себя одернуть, даже если б и хотела, а уже зубы у нее, вернее, вставные челюсти начинают выпирать, а глаза сходятся к переносице. У беннингтонских детей это в течение многих лет обеспечивало ей почти единодушное горячее поклонение. И еще она мастерски жестикулировала: могла по-еврейски пожать плечами, по-итальянски вскинуть кверху ладонь: «Эй, земляк!», или ткнуть в спину и перекрестить, как глупый тренер перед матчем.
Спору нет, из-за Рут Томас нередко получались неловкости. «Рут, тебе место на сцене», – сказала ей как-то Эстелл. «Или где-нибудь еще», – сухо добавил Феррис. Но при всем том она была доброй, сердечной и милой и очень любила книги, хотя вкусы у нее были своеобразные. Говорила, что любит Чосера, а читала его бог весть когда, да еще на современном английском языке; Вильяма Шекспира всегда именовала полностью, с легким британским акцентом; и, как она часто повторяла, для нее что Мильтон, что газовая камера – разницы почти никакой.
– Джеймс! – произнесла она теперь, наклоняясь к нему (она была огромного роста). – У тебя вид пса, наглотавшегося гвоздей.
Он попятился. От нее сильно пахло шоколадно-молочным напитком «овалтайн».
Кухня была уже набита до отказа. Вслед за Рут Томас, обнимая ее за талию, вошел ее муж Эд Томас, краснолицый, белоголовый восьмидесятилетний валлиец с сигарой в зубах. Он казался много старше жены – она-то волосы красила. Был он богатый фермер, дородностью не уступал жене, а ростом едва доставал ей до плеча.