Инга. Мир
Шрифт:
— Угу, — согласилась она. Подождала. И попросила, с досадой смеясь его ошарашенному молчанию, — ну, едем?
Он молчал, неудобно сидя, упираясь ногой в землю и повернув лицо, видное ей смутно, с черным, обрисованным луной ухом. Потом медленно отвернулся, нагибаясь. Мотор послушно затарахтел, машина вильнула, выравниваясь, и поехала, со скоростью тихо идущего пешехода.
Инга немного обиженно обняла его через живот, устраиваясь удобнее. Через несколько минут черепашьей езды сказала в спину недовольно:
— Эй. Мы чего так ползем-то?
Серега заглушил мотор. Сидел, опустив голову, топыря в стороны острые локти под закатанными рукавами рубашки. И вдруг сказал:
— А ямы?
— Какие еще ямы? — Инга очень хотела есть, и сильно уже устала. Сидеть было неловко, ноющая спина гнулась то в одну, то в другую сторону. И кажется, скоро снова придется бежать в степь, пописать. А ехать еще двадцать километров.
«Раз пять еще сбегаю, хоть трусы не надевай», прикинула сама себе. И терпеливо повторила:
— Что за ямы, Серый? Поехали уже.
— Ты вдруг упадешь? — в голосе прозвучало такое отчаяние, что она вдруг все поняла, умилилась почти до слез и засмеялась, сердито радуясь. Он был сейчас, как Олега, когда в пять лет ужасно боялся ночного Угомона, нарисованного не слишком умным художником в забытой детской книжке. Точно так же молчал, отказываясь говорить «спокойной ночи», а когда Инга сердилась, и вставала с постели — уйти к себе, говорил с отчаянием:
— Он вдруг… там. Или тут!
И ей приходилось возвращаться, смеясь, целовать, и лезть вместе с ним под кровать и в шкаф, распахивая дверцы, чтоб видел — все родное, нет страшного, все идет, как нужно — просто ночь после дня.
— Ты мой Бибиси, — сказала так, как говорила когда-то «ты мое чудышко».
Слезла с сиденья, дернула упрямую руку, поднимая мужа и поворачивая к себе. Сама обняла, прижалась, укладывая ему на грудь голову. И он послушно уткнулся губами в макушку, целуя. Обнял тоже.
— Все хорошо, — говорила, топчась и покачивая его движениями, а вокруг расстилалась тихая степь, и поодаль за черной неровной линией обрыва плавно сверкало море.
— Все хорошо, мой Серый, мальчик мой, мой любимый, солнце мое, свет мой в окошке, мое счастье. Не бойся. Ну, так бывает. Знаешь, да? У всех бывает. Это такое… обычное… И страшно тоже всем. Но у нас все будет хорошо. Не потом, а уже вот сейчас.
Он послушно следовал за ее небольшими шагами, и если бы кто ехал тут, узкой, почти заброшенной грунтовкой, то издалека умиленно подумал, глядя на две сомкнутые медленные фигуры — лето, юг, ночь, влюбленные, танцуют, и музыка им не нужна…
— Мой, — сказал Горчик, и она кивнула, потому что не спрашивал, а просто привыкал к мысли, — совсем совсем мой.
— Ну, и мой тоже. Или моя. Наше вот.
— Я… ты не думай. Я рад. Просто не могу, никак.
— Ты вообще у меня птица-говорун, Бибиси.
— Ну… да.
Он, наконец, оторвался от ее волос и поцеловал поднятое к нему серьезное лицо. Когда-то, лежали вместе, под ярким все показывающим солнцем, на горячем песке. И он
Он знал, что и тогда сумел бы любить их ребенка. Хотя сами они были детьми. А вышло так, что позади, в долине Солнца остался ослепительный шумный Оум, которого он любит, без дураков, любит, но его не было рядом, когда она, его Инга-рыба, ходила, тяжело нося большой живот, и вот бегала в сторону, чтоб вернуться, вытирая рукой рот, и некому было беречь ее, бояться, ругать, если вдруг полезет, куда не надо. Вива берегла. А его — дурака Горчика, не было.
— Ты устала, — спохватился, снова усаживая ее и садясь сам, — ты держись, совсем крепко, поняла? И поесть ведь надо. Но все равно поедем медленно. А то вдруг…
— Ямы, — засмеялась Инга и обняла крепко, прижимаясь грудью, — ты не только птица-говорун у меня, ты еще птица-куриц, оказывается.
Утром, уже почти днем, они попрощались с Гордеем, и, вставая на цыпочки, чтоб поцеловать жесткую щеку в глубоких морщинах, Инга дотянулась к большому уху и честно сказала деду, что будет. Он кивнул в ответ.
— Ну, так. Да. Привозите на рыбалку, значит.
Закрыв за ними калитку, сел под навесом, кидая на колено старую сеть.
А ранним вечером они вернулись в поселок на окраине Керчи, вышли из пыльного местного автобусика. Инга торопливо побежала вверх по улице, кивнув, проскочила мимо Вивы и заперлась в туалете.
— О-о-о, — сказала Вива, когда Сережа занес в комнату сумки и вышел снова, усаживаясь за деревянный стол в тени миндаля, — новая стрижка, и, гм, грудь на два размера больше. Я все верно поняла?
Горчик заулыбался, чувствуя, как щекам становится горячо.
— В Керчи уже. Потащила в парикмахерскую, говорит, хочу Виве сюрприз, чтоб не путала с Оумом. Ну и… да. Правильно.
— Прекрасно, — успокоилась Вива, — а то я боялась, вдруг Олега с Анночкой успеют первыми, и мне страшно подумать, кем же я буду для их младенца. Нет, они пусть ждут, когда помру. А вы — правильно. Хорошо. Молодцы.
Обращаясь к Инге, которая села рядом с Сережей, поправляя непривычную мальчиковую стрижку, добавила:
— И за стрижку спасибо превеликое. Вам еще неделю тут вместе, я хоть по головам издалека буду знать, кто там скачет, мой Олеженька, или ты, детка. И чисто по-женски очень умно поступила, теперь от твоей груди просто глаз не оторвать.
— Ба… — Инга поправила ворот рубашки и ойкнула, ловя щелкнувшую под пальцами пуговицу, — черт, висела на нитке.
— Угу, — Вива смеялась глазами, держа на столешнице сплетенные пальцы.