ЛЕДОХОД
Шрифт:
…Я опомнился лишь у белой двери с медными ручками. Не постучавшись, красноармеец открыл эту дверь, с табличкой «канцелярия», решительным жестом пропустил меня вперед себя; затем, ни малейшего внимания не обратив на перепуганную при виде человека с ружьем блондинистую и обмахивавшуюся папкой вместо веера секретаршу, громыхая коваными сапогами, зашагал к двери с табличкой «Директор».
Директор стоял между письменным столом и висевшим на стене телефонным аппаратом. Это был большой, размером с настенные часы, глухой, гробоподобный дубовый ящик с двумя никелированными чашечками
Завидев красноармейца с винтовкой, директору стало не до телефона: «Я вас слушаю…, товарищ красноармеец…» – глотнув воздух, сказал он.
Расставив ноги на ширину ступни, поместив между ног приклад винтовки и опершись об зажатый кулаками штык – излюбленная, хотя не совсем уставная поза часового, – красноармеец сказал коротко:
– Этого мальчонку, товарищ директор, надо принять в технику…
Все еще не вполне понимая в чем дело, директор забегал глазами по мне и красноармейцу. У него было явно просительное выражение лица. Ради бога, мол, объясните, что это все значит?
– Это… ваш братишка? – спросил директор.
– Нет… То есть… вообще-то…
– Как это понять – «вообще-то»? – директор воспользовался заминкой, чтоб вернуть себе утраченную было инициативу; он даже попытался улыбнуться, но тут же красноармеец снова заговорил, твердо выговаривая каждое слово, исправляя секундное замешательство насчет родственных отношений. Он в упор смотрел на директора и говорил как на инспекторской проверке:
– Был бы я братом – я бы не пришел к вам. Здесь иное дело. И я вас лично прошу…
Видимо, красноармеец не хотел при мне, только что посвященном в молодые марксисты, произносить жалкие слова вроде «сирота» или «детдомовец». Нет, в его наступательной тактике жалость не могла явиться составляющим компонентом! Слегка приподняв винтовку за зажатый кулаками штык, он внушительно пристукнул прикладом о пол, как бы ставя точку: больше он не намерен и слова произнести.
– Да знаю, знаю я этого… мальчонку. За него уже приходили просить товарищи, – морщась как от зубной боли, заговорил директор, тоном человека, которому приходится уступить в том, в чем не хочется. – Ну что мне с ним делать?..
Минутная пауза, тишина в кабинете, украшенном портретом Постышева, большим старинным медным барометром и тускло поблескивающими сизо-голубыми кронциркулями, угольниками и тисочками в плоском и застекленном ящичке на той же стене чуть пониже портрета – все не просто было внушительным, а полно значения и сосредоточенного раздумья: достоин ли я стать студентом техникума, быть причастным к этих кронциркулям и угольникам?
Я чувствовал, что именно над этим «быть или не быть» трудилась сейчас седая голова директора и такие же седые усы его, круглая, согбенная годами спина и даже его темно-коричневый вельветовый пиджак.
«Быть! Как же иначе!» – излучали полные молодого оптимизма серые, по-бойцовски насмешливые глаза человека с ружьем, устремленные на пожилого рабочего, облаченного на старость лет хлопотливой административной властью директора.
Видно, решив явиться
– Ну посмотрите, посмотрите на него, – взмолился он, – он ведь не достанет тисков… Посмотрите на ручку его. Сможет эта ручка держать полуторафунтовый молоток, рубить зубилом, работать пилой?..
– Сможет! – упредив удлинение директорского вопросника, громко отозвался красноармеец. У него был зычный голос, привыкший громко и четко повторять командирские приказания, выкриком «Я!», как выстрелом из пушки, оглашать казарму во время вечерних проверок. И в этом «Я!» было не только сообщение, что, мол, да, я здесь, в строю; «Я!» – означало и сознание своего прочного места в жизни, гордость гражданина молодой советской республики, марксиста-бойца и, значит, хозяина жизни.
– Ну да ладно уж… Благодари своего заступника! – рассмеялся директор. Выходя из-за письменного стола, он опирался руками о его края. Казалось его пошатывало как боксера, потерпевшего поражение в восьмом раунде.
Лицо моего заступника меньше всего выражало ликование. Скорей всего на нем мелькнула мимолетная досада по поводу того, что в очередном вопросе, на который должно было последовать несомненное «быть», потребовалось его вмешательство. А может, он в душе посетовал на потерянное время, которое мог бы употребить с большей пользой, штудируя политические брошюрки.
Между тем, прозвучавшее только-то директорское обращение ко мне, чтоб я благодарил своего заступника, поставило меня в затруднительное положение. Я был сыном своего времени. Пусть красноармеец с винтовкой помог мне только-то осознать себя марксистом – это была чисто формальная акция. Мировоззренчески, в морально-эстетическом плане я давно уже был и марксистом, и бойцом. Плакал я не столько может от неудачи, сколько именно от понимания моей бойцовской неполноценности. И если я не умел требовать, отстаивать, добиваться, если вместо этого втихомолку размазывал слезы по впалым и землистым мальчишеским щекам, то рассыпаться в благодарностях, выражать чувства признательности этого я и вовсе не умел, считал недостойным. Аскетически-суровые нравы нашего детдома исключали возможность подобного.
Я мучился раздвоенностью душевной. Как не говори, – сердце испытывало потребность в признательности. А язык мой не умел выражать его в словах. Я уже успел полюбить этого красноармейца, полюбить как можно только любить отца, брата и лучшего друга одновременно; мне хотелось прижаться лицом к его ворсистой, грубой и прекрасной шинели, но вместо этого лишь до мрачности хмурился, глядя исподлобья на стенд с кронциркулями и угольниками.
И снова мой заступник, едва приметно подмигнув мне, поспешил мне на выручку. Пожав протянутую директорскую руку, – это было рукопожатие равных, где победивший не кичился победой, а побежденный признавал справедливым свое поражение, – заступник мой тоном старшего брата сделал мне наказ: