Ледолом
Шрифт:
Многие взрослые считали меня упрямым в своём непослушании. А я лишь отстаивал себя, своё понимание жизни, отличное от их убеждений, предубеждений, предрассудков, не давал себя, как мог, обмануть, хотя всё равно попадался, потому что, несмотря ни на что, верил людям. Позднее, когда подрос, старался понять, кто на самом деле есть человек, с которым имею дело. Например, я долго не мог уразуметь, что неряшливый, сопливый Вовка Сапожков, мальчишка из соседнего двора, поддакивающий всем, кто что ни произнёс бы, совершает это не потому, что вечно голоден (вдруг что-нибудь дадут пожевать), а из-за болезни — он родился умственно ненормальным, поэтому достойным сочувствия, сожаления, помощи, в которой нуждался.
Я удивлялся Вовкиной способности жевать что угодно съедобное и даже
Трудясь журналистом после окончания университета в областной газете, я более чем двое суток не принимал никакой пищи, пока не завершил статью, в которой доказал вину партийных чинуш в гибели женщины, матери двух несовершеннолетних детей, за что и был изгнан из редакции «за обострение отношений в коллективе», «за дискредитацию партийных органов», «за натравливание рабочих на руководящие и партийные органы». Пошёл я на этот рискованный шаг (последствия его были точно предсказуемы, и я знал, что меня ждёт за публикацию материала под заголовком «Почему погибла Евдокия Владимирова?») сознательно, выполнив долг газетчика перед своими читателями и своей совестью. Редактор за мою выходку не пострадал, потому что статью я подписал своей фамилией и уговорил его взять отгул именно в день публикации. Выступление моё не могло остаться незамеченным как коллективом, в котором произошло ЧП, так и не спускавшими с нас бдительного ока кураторами. Но это другая тема, и я её не буду касаться и развивать. Да, собственно говоря, я уже рассказал в одном из своих очерков, сейчас же упомянул его в связи с анализом моего воспитания и логическими последствиями его. Далее в жизни моей всё происходило по законам этой «логики»: за каждой инициативой следовал ответный удар, за доброе дело — наказание. Случались и парадоксы: сначала наказывали и преследовали, а после — награждали. За одно и тоже. Се ля ви.
…Вернёмся в благополучный сорок седьмой. Хотя, называя его «благополучным», сейчас подчас становится настолько муторно и тогда погостить не хотелось идти домой. Я осознавал, что ещё не дорос, чтобы распоряжаться своей судьбой самостоятельно, да и мама несёт за меня, за мои поступки и проступки ответственность. А мне очень не хотелось причинять ей неприятности. Я ждал момента повзросления — хотя бы получения полной свободы действий согласно своей собственной совести. Я рвался куда-то на простор, но одновременно не представлял себе, смогу ли обойтись без мамы, Стасика. Даже — без отца. Какой-никакой, а всё-таки — отец.
Вот такие противоречия раздирали меня в пятнадцать лет. За год до получения паспорта. И то, что я получил после публикации вышеназванной статьи о трагической гибели рабочей Владимировой, абсолютно закономерно. Иного и быть не могло: пошёл против течения. И какого!
…Когда я обращался к маме со своими соображениям о жизни и сомнениями, как поступить, она, как всегда, раздражённо отвечала:
— Да есть мне, когда тебя слушать! Лучше воды пару вёдер из колонки принеси — бельё надо стирать (или: ужин варить, полы мыть и т. д.). У неё даже минуты свободной не оставалось, чтобы побеседовать со мной, вникнуть в мои дела, посоветовать, посочувствовать.
У меня составилось представление, что она никогда не отдыхает, постоянно чем-то занимаясь по дому. А я постоянно лезу со своими глупыми вопросами и расспросами. Дом казался мне настолько узким, обытовленным мирком, как бы отрезанным от всего остального огромного мира, окружающего всех нас, что возникало одно желание — вырваться!
К стыду своему, я даже не знал своих, догадываюсь, многочисленных
В моём детском воображении эта сестра моего деда непременно возникала в воображении толстой женщиной с поварёшкой и большой кринкой, где растут вкусные пельмени, потому что ничего, кроме того, насколько мастерски она умела готовить это блюдо, отец о ней не рассказывал. Вот мне, маленькому мальчонке, эта тётя и привиделась среди пельменного поля и с большой поварёшкой в руке для полива. Да ещё как-то отец проговорился, что муж её, пимокат дядя Яков, умер от запоя. Отчего скончался пимокат, мне тоже не захотели пояснить, и я представил толстого, с длинной бородой, на бочку похожего моего родственника с огромным валенком в ручище, лежащего на той же пельменной поляне. Он пал ниц на заросли пельменей и пьёт без остановки из родника, такого как в нашем дворе. После он лопнул, и пельмени вырвались из его бочки-живота. И он умер. Это воспоминания и фантазии раннего детства. Вот к чему может привести безмерное поедание пельменей, которые, кстати, я тоже любил в предвоенные годы.
Картинка получилась комичной. Я, шестилетний проказник, тонко засмеялся. Родители недоумённо смотрели на меня.
— Ты чего, Гоша, — встревожено спросила мама.
— Он… лопнул, — сквозь смех вымолвил я.
— Кто — он? — прицепилась мама.
— Дядя Яков, — честно признался я.
— Балда, — вяло произнёс отец, только что до отвала наевшийся пельменей, «не таких вкусных, как у тёти Поли», — упрёк маме.
— Ты же о нём ничего не знаешь, кто он, а такие глупости выдумываешь, — укорила мама. — Постыдился бы.
— А кто он? — тут же спросил я.
— Тебе не надо это знать, — лениво произнёс своё слово отец, лёжа на диване, закрылся газетой «Челябинский рабочий» и захрапел.
— Займись лучше полезным делом, — выпроводила меня мама. — Подмети пол в коридоре, а мусор совочком собери — и в ведро. Чем ненужные вопросы задавать. И вообще, нехорошо слушать, о чём взрослые беседуют. Неприлично.
Позднее, спустя несколько лет, меня задело, что я почти ничего не ведаю о своих бабушках и дедушках, а мама (отец находился на фронте) мне ничего о них не рассказывает. Скрывает. Почему?
И я всё-таки после долгих отнекиваний сдвинул таинственную завесу — мама чуть-чуть приоткрыла прошлое. А то у всех есть дедушки и бабушки, а у меня их будто не было вовсе. Так же не может быть.
С большой неохотой мама сообщила, что дед мой по отцу был купцом. Вот почему бабка Герасимова выкрикнула мне однажды в ответ:
— А твой дед лошадником был!
Тогда слово «лошадник» я не понял, а у мамы спрашивать не решился. Подумал: лошадник — тот, кто на них ездит. Вроде кучера. С дедом по матери дело обстояло хуже. И опаснее. Он служил кондуктором царского поезда. После крушения стал инвалидом. На его пенсию и жила семья. В Петербурге. После свершения революции дед посчитал за благо перебраться в родное село Макарово, в Саратовскую губернию. И до него, похоже, не добралась ЧК. А мама и старшая её сестра доучивались в Саратове. Обе стали медиками. Мама закончила аж два факультета: санитарный и ветеринарный. По распределению её направлили в Семипалатинск, где молодая выпускница университета встретилась с высоким, стройным и, наверное, красивым Мишей, по фамилии Рязанов. Жил он там на широкую ногу, кутил. Осыпал её подарками и цветами, пропивая и прогуливая свою немалую долю отцовского наследства, — дед Алексей, кроме барыша от торговли лошадьми, имел в Челябинске несколько домов и, весьма пристрастный к спиртному, собственную пивную недалеко от Троицкого собора.