Любимчик Эпохи
Шрифт:
— Памятник будем менять, — сказала потусторонним голосом Ленка. — Илюша напоследок разбил рожу своему брату, откололся нос и часть глаза.
— Можем восстановить, — предложили рабочие.
— Нет, на граните будет общая фотография. Перед армией кто-то их снял. Молодые. Лысые. Красивые. Наглые. И уже никогда не набьют друг другу морды.
— Я счастлив, что он вырос в такой семье. Счастлив, что был любим, независим, свободен, — сказал Ленке незнакомый дед.
— Да, он был таким, — отозвалась моя жена. — Героем нашего времени. Любимчиком эпохи. В прямом и переносном смысле этого слова.
Они взяли в руки по горсти земли и один за другим стали бросать ее на уже закрытый люк. Гулкие удары почвы о металл напомнили мне последние толчки Илюшкиного сердца.
—
— Думаю, его биологический отец, тот, что бросил Эпоху в юности, — предположил осветитель.
— Бред, — обиделся я, совершенно не готовый делить брата с чужими людьми.
Могилу наспех зарыли, Ленка с сыновьями и худым дедом уехала домой. Бедная моя, красивая, постаревшая девочка, на которую мы с Илюхой бросили своих родителей. Как я благоговел перед ней, как жалел ее, как желал помочь, укрепить силы… Желал, но не мог… Сторож Серега струей воздуха из смешного агрегата сгонял в кучи сухие желтые листья, и под дробящий рев мотора они вскидывались и дрожали прожилками ладоней, словно махали вслед уходящей жизни.
К вечеру кладбище, как всегда, погрузилось в зыбкую дрему. Казалось, на сегодня все интересные события уже закончились. Я тоже распустил свою материю и уже готов был забыться, как вдруг возле нас с Саней и Настенькой началась непонятная возня. Кто-то плотный, неуклюжий пихал меня своими выступающими псевдолапами и бесконечно матерился. Я сделал уже привычное движение, перевел обитателей могильника в разряд видимого, отсеял ненужных и отскочил в сторону как ужаленный. Передо мной, в разрезанной футболке и джинсах с расстегнутым ремнем, с наспех зашитой патологоанатомом грудиной стоял Илюша.
— Б-блядь, где я? — Он озирался, пытаясь руками убрать невидимую штору.
— И-лю-ха! — захохотал я, будя вековую шоболу аж на дальних захоронениях. — Мой родной придурок! Красава моя!
Я принял человеческий облик и бросился на него, подминая под себя и пытаясь прочувствовать каждый его атом.
— Р-родька? Я тебя не вижу! Где ты, черт умерший?
— Зенки разуй! Расфокус, фокус, и я перед тобой.
Он долго стоял, настраивая неземное зрение, и наконец уставился на меня ясными голубыми глазами. За это время к нам стянулась половина кладбищенской фауны и, как в цирке, с восторгом наблюдала радостное шоу — встречу с родственниками.
— Р-родик!!! — захлебнулся от счастья Илюша, и мы обнялись с ним, как при жизни — крест-накрест, бешено хлопая друг друга по спинам.
— Я в-ведь не брат т-тебе, ты знаешь? До вас т-тут доходят з-земные новости?
— Доходят, — поежился я. — Но знаешь, ты выпил столько литров моей мочи вместе с маминым облепиховым сиропом, что по химическому составу мы с тобой просто идентичны.
Илюша оторопел, по-жабьи захватывая верхней губой вставной зуб. Детское выражение недоумения, вызывающее во мне при жизни чувство победы, сейчас растрогало до несуществующих слез.
— В с-смысле? Ты ссал в мой об-блепиховый морс?
— Ссал.
— Но т-ты хотя бы п-пил клюквенный сок с моими тараканами? — Илюша таращился глазами оскорбленного детсадовца.
— Нет. Ты же не додумался растолочь прусаков, чтобы я не заметил. Их трупы плавали на поверхности, и я выливал эту дрянь в унитаз.
— Умн-ный, — выдохнул Илюша, — ты всегд-да был для м-меня м-махиной, мерилом, маяком.
Мы снова слились в одно целое, и я никогда бы не отпускал его, но Пятницкий могильник вдруг встрепенулся и сжался, ослепленный ярким потоком света, словно прожектором летающей тарелки.
Глава 34. Свет
Это был самый смешной день Златкиного детства. В Федотовке еще бушевало лето, но предрассветный холодок из открытого окна — пророк грядущей осени — уже струился влажной змейкой между лопаток. К наступлению первых заморозков надо было утеплить сени, и соседские мужики принесли дранку — полотно из крест-накрест соединенных досок, которые закрепили у основных стен. В тазах и ведрах Нюра с Зинкой, подоткнув юбки и топоча грязными голыми ступнями, мешали глину с соломой, чтобы этим составом
— Эй, девки! — Она проглотила исполинский зевок: — Кто ж так стены-то мажет?
Анна Степанна зачерпнула раскатанной, будто скалкой, ладонью говноподобное месиво и, размахнувшись, запустила шматок прямо под потолок:
— Э-эх, епт твою мать! — И глина намертво схватилась с шершавой древесиной. — Видали, дурехи? Кто же без мата-то цемент мечет? Он же держаться не будет!
Хохоча, срывая животы, ругаясь как сапожники, Корзинкины вывели процесс на совершенно новый уровень. Сопровождаемые матюгами лепехи летели точно в цель, ложились ровно и ладно. Соседка, умиляясь, заливаясь смехом и слезами, вела соревновательный подсчет между лучшими стрелками и мазилами, пока не обнаружила собственных кур, гуляющих в огороде Корзинкиных.
— Кыш, бледи! — вскинулась она и улетела вслед за несушками, срывая по пути хворостину из мощного как баобаб ревеня.
Потом, зимой, в морозы, Златка водила ладонью по уже побеленной стене и чувствовала тепло травы и глины, будто в эту кашу, разляпанную под матерок на стенах, было замешено и августовское солнце. Иногда она прикладывала к мазанке ухо и слышала звуки лета — топот ног по горячей земле, колыхание легкого платья, плеск мелкой вонючей речки, куда прыгала с разбегу в одних трусах, и квохтанье абсолютно целомудренных соседских кур, к которым незаслуженно Анна Степанна обращалась «бледи мои».
А уж как пылала потом эта солома… В раскаленном аду глиняная обмазка осела черным пузырчатым порошком, а сухая, вкрапленная в нее трава полыхала, разрывая легкие Нюры и Зинки едким смертельным дымом. Это пламя, этот крик горящих заживо бабки и матери врывались в сон полоумной Эпохи каждую ночь. Ее сознание уже дало сбой, внешний мир не обременял старуху своими законами, причинно-следственные связи были разрушены, но огонь, чудовищный огонь мытарил ее бесконечно. Часто сквозь алое марево проявлялось лицо грустного младенца, который смотрел на нее с упреком серыми, скорбными глазами. Смысл ночных видений был непонятен Эпохе, но сердце ее рвалось от вины и боли. Лишь когда она сама сбросила с себя земную оболочку, сгорев дотла, до нежнейшего пепла, события ее жизни выстроились в ясную, логичную цепочку. Одно отшлифованное колечко цеплялось за другое и представляло собой длинную удавку, которую Всевышний вручил ей с самого момента нежеланного рождения. Без тела было свободно, не больно. Душа отдыхала, словно вернулась домой с корпоратива, сбросила с кровавых мозолей туфли и надела рваненький домашний халат. Но кромешная тоска не давала покоя. Эпоха пыталась сама двигать фишки на путаном рельефе оставшегося под ногами мира. Оберегала Софью Михайловну, мудрую, красивую женщину, так искренне, без остатка любившую ее дитя. Кружила над Жгутиком, несчастным, неспособным искупить свой проступок, прибитым к земле женой, которой он стыдился, и неизлечимо больным сыном. Соединила их с Илюшей на несколько коротких встреч. Металась над умирающим Родионом, пытаясь его спасти. Старшуля нравился ей: наглый, талантливый, искрометный, вечно бросающий Илюше вызов… Но что-то главное ускользало от ее понимания, чего-то не хватало ей в этом хаосе действий, какой-то идеи, какой-то глиняно-травяной замазки, которая связала бы все воедино и привела происходящее на земле к осмысленному, катарсическому финалу.