Минус
Шрифт:
– Здоро-ово!
– отец удивлен.
– А ты что сегодня? Мы и не ждали.
Он втыкает лопату в рыхлый сугроб возле калитки, сняв рукавицу, проводит ладонью по мокрому от пота лбу.
– Отменили спектакли из-за гриппа, - отвечаю, - так что пару дней могу с вами побыть.
– А ты сам-то как?
– Вроде здоров.
– Ну, это главное. Иди маму обрадуй. Я здесь доделаю и тоже приду.
– А где Бича?
– замечаю пустую будку.
Отец вздыхает:
– Н-ну, вот... нет больше нашего старичка. Дня четыре уже. Всю
– Жалко, жалко, конечно, - качаю я головой.
Знакомый, вкусный домашний дух. Смесь из запахов приготовленной мамиными руками еды, теста, свежей клеенки на столе, книжной пыли; запах одежды, с детства родных вещей... В печке весело и резко потрескивают сухие дрова, дымоход гудит, по нему бешено мчится на волю - вверх - горячий воздух.
– Почему без света?
– щелкаю выключателем, но лампочка не зажигается.
– Да у нас тут опять экстремальная ситуация, - деланно бодрым голосом отвечает мама.
– Позавчера буря была, столбы, говорят, повалило на несколько километров.
– Да? В городе вроде и не было. И как вы?
– Кое-как телепаемся. Отец аккумулятор приспособил, подключает маленькую лампочку. Все как-то становится поживей.
Мама сняла крышку с кастрюли, пытается что-то в ней разглядеть сквозь густой, обжигающий пар. Я достаю зажигалку, подсвечиваю.
– Полчаса уже закипает, и все никак. Зато, - мама тут же находит положительную сторону, - зато вкусней намного на живом-то огне.
– Вкусней, - соглашаюсь уныло.
– Что-нибудь, может, помочь?
– Да что помогать... Расскажи лучше, как там в городе. Мы последние дни совсем... ни телевизора, ни радио. Газету хоть, слава богу, приносят...
Шевелю непослушными мозгами, выискивая, о чем бы рассказать. Мама опережает:
– Про Кашина-то не слышал? Про кызылского мэра?.. Во вчерашнем номере "Власти труда" сообщение, что объявил голодовку.
– Из-за чего?
– Что работать мешают, русских притесняют всячески. Потом найду, сам почитаешь... О, закипело наконец-то!.. Две охапки дров извела, а уголь так и не привезли до сих пор. Надо было чаще ругаться ходить...
Ужинаем тушеным мясом с картошкой. Над столом висит маломощный автомобильный фонарь. Свет он дает неверный, рассеянный и все же слегка разбивает тревожную, мертвую тьму.
– Отец три килограмма говядины заработал, - с гордостью сообщает мама. Дров тут кому-то привез с Геннадием. Они мясом расплатились. Я тебе, сынок, отрезала кусок мякоти, возьми с собой. Между рамами положишь, не испортится, бог даст, при такой погоде.
– Пора бы и свинью уже резать, - говорит отец.
– Как-никак, а дело к зиме. Люди режут. Может, завтра?
– Давай, - стараюсь ответить с готовностью, хотя аппетит от такой идеи мгновенно пропал - не очень-то это занятие из приятных; пересиливаю
– На днях проверял - работают.
– Наверно, позвать надо кого-нибудь, - озабоченный голос мамы, - чтоб помогли...
Отец отмахнулся:
– Да сами справимся. Что нам, - он подмигивает, - двум взрослым мужикам! Освежуем, схожу за спиртиком. Попируем как следует. А, Роман!
– Конечно...
Здоровенная непоросившаяся свинья прожила в тесной и темной пристройке к крольчатнику без малого девять месяцев. В марте, помню, это был аккуратный, розовый, резвенький комочек, а теперь вот - ленивая туша, встречающая человека жадным хрюканьем.
Отец всему любит давать имена. Машинам, теплицам, плодовым деревцам, не говоря уж о созданьях живых. Каждая племенная крольчиха как-то зовется. Одна Тихоня, другая - Белянка, третья - Злюка. А для свиньи у него имени не нашлось. Все девять месяцев она была чем-то малозначащим, почти незамечаемым; два раза в день ей наливали в корытце тошнотворную жижу и скорей шли по другим делам, не слушая, как она заглатывает в себя еду, набирая вес. И только теперь, выпустив ее на хоздвор, мы увидели в ней нечто одушевленное.
Она крепко стоит на утоптанном, грязноватом снегу, медленно ворочает головой на толстенной, со складками шее. Оглядывается, привыкая к свежему воздуху, к свету. В ней чувствуется напряженность и готовность защищаться при первом же проявлении с нашей стороны агрессивности. Ее маленькие умные глазки наблюдают за нами, и, кажется, она понимает, для чего отец вяжет петлю на веревке, другим концом закрепленной на балке под крышей дровяника; зачем мама держит эмалированный таз, а я раскладываю на столике ножи, паяльные лампы, тряпки. Да, понимает, но не может поверить, что люди, с детства ее кормившие, иногда выгребавшие из ее жилища навоз, бросавшие ей сухой соломы для лежанья, сделают плохо...
– Н-ну, я готов, - тихо, мягким голосом произносит отец.
– Начнем?
– Ох, с богом, родные, - вздыхает мама.
Было время, отец не решался и курице голову отрубить, а теперь по десятку кроликов за раз режет, знает, как шкурку правильно снять, как желчный пузырь не проткнуть, где в брюхе что съедобное, а что нет. И вот с тех пор, как сюда переехали, каждую осень со свиньей приходится... Деревенская жизнь не особенно сентиментальна - с голоду пухнуть не хочешь, значит, должен все знать, мочь и уметь.
Осторожно, стараясь не делать резких движений, отец подходит к свинье, что-то вкрадчиво, почти нежно приговаривая, почесывая у нее за ухом. И свинья быстро расслабилась, поверила в ласку, начала благодарно похрюкивать... Движения отца все смелей, уверенней; левой рукой он чешет ей шею, а в правой у него появляется длинный, широкий охотничий нож. Я стою наготове... Вот свинья окончательно разморилась, она ложится, блаженно закрыв глаза. Отец ненавязчиво направил, чтоб легла на правый бок, так, что левые ноги у нее приподняты.