Накануне
Шрифт:
– Вояка!.. Продался пугалом стоять. Хоть бы фасон держал... Человек за свою службу помирать должен, а ты сразу и руки врозь... Вот уж доподлинно: баба!
– Держите!.. Мы его сейчас по-бабъи платком. Не пожалею обнову для праздника.
С хохотом закрутили городовику голову ситцевым красным платком.
– Тронуть не смей! Сомнем... Видишь, нас - сила... Тысячи нас тут... На богадельню, и на ту от тебя не останется.
Баба, худенькая, чернявая, повертела перед носом городовика отнятым револьвером.
– Ну, иди! Как козел перед конным полком. К нам
К чернявой протолкался Никита. Он потянулся к револьверу, но она отдернула руку.
– Куда! Не ты брал, не тебе и владеть.
– Отдай!
– срывающимся голосом сказал Никита.
– Тебе на что... А мне - в дружину.
– Отсунься!
– гневливо повторила баба.
– В дружину! У меня самой муж в дружине. И не тебе чета - за дело берется, так делает. А о тебе любую девку на заводе спроси, ты за кем не крутил? Любая скажет: как в кастрюле вода - фыр, фыр пузырями, а навару нет.
Кругом захохотали.
– Правильно! Нужно - пусть сам берет. А то, видишь ты, на готовое...
– Ну и возьму, - пробормотал угрюмо, отступая назад в толпу, Никита.
– Несознательные вы, вот что, как я посмотрю.
– То-то ты... "сознательный", - передразнила баба и толкнула в плечо растерянно переступавшего с ноги на ногу городового.
– Шагай, сказано!
Опять развернулись, сцепились руками, подравнялись ряды. Городовой, понурясь, послушно пошел вперед, по Сампсоньевскому. Но и ста шагов не прошли, из-за поворота показались конные, с офицером. Черные шинели, черные султаны на барашком опушенных шапках: городовики.
Офицер, привстав на стременах, присмотрелся к толпе, к ковылявшей впереди нелепой, согнувшейся фигуре в красном женском платке и медалях, с пустыми ножнами, беспомощно бившими по ногам. Он вздернул поводьями конскую голову, обернулся, скомандовал, - и два десятка людей загорячили лошадей на месте, помахивая нагайками, готовясь скакать.
– Хлеба!
– крикнула чернявая и подняла руку с черным длинностволым револьвером. И по улице всей, тысячью голосов, протяжно, надрывно и гневно пронеслось:
– Хлеба! Хле-ба!
Городовой - "козел" - внезапно сорвал платок, вобрал голову в плечи, метнулся в сторону. Гаркнул что-то впереди офицер. Но раньше, чем стронулись с места полицейские черные шеренги, Марина рванулась вперед, навстречу. За нею, тучею, женщины. Наташа, подхваченная общим потоком, бежала с Мариною рядом, в первом ряду. Прямо на лошадей. Она видела мотающиеся в натянутых поводах, опененные, храпящие морды, бьющие в воздухе копыта. Кони, дыбясь, крутились на месте. На месте крутились, над головами всадников, толстые ременные плети.
– Хле-ба! До-лой!
Еще секунда одна, и - замелькали в глазах хвосты и копыта. Взвод во весь мах уходил по Сампсоньевскому.
– Ур-ра!
Марина остановилась запыхавшись. Еле переводя дух, остановилась рядом Наташа. Что такое? Кажется... и она кричала: "Хлеба!"...
Кругом - радостные, раскрасневшиеся от бега и мороза, удачей, успехом счастливые лица. И Никита - опять впереди, рядом, хохочущий,
– Ай да бабы! Эскадрон разогнали! А "козел" где? Не помяли? Стройся. Ей же ей, - повернем мы с такими бабами свет. Запевай настоящую.
Вставай, подымайся, рабочий народ...
Иди на врага, люд голодный...
Подхватили, но не так чтобы дружно: видно, мало кто знает и слова и запев...
Марина не оглянулась на Наташу ни разу. Но когда опять пошли, взяла под руку, пожала локоть... Наташе стало бодро и хорошо от этой быстрой, легкой, почти неприметной ласки.
Еще миновали перекресток. Прошли почти что квартал, когда сзади, издалека, послышался звон стекол, треск. Передние ряды стали оборачивать. Марина круто повернула и побежала назад.
– Савелыча лавку, не иначе, - осклабился Никита.
– Только что мимо шли, дверь на замке была. Будний день, а не торгует: запрятался, аспид. Народ на него - не сказать, до чего лют. Первый на весь район живоглот. Муку прячет.
Шум и говор там, у лавки, нарос, взорвался криками, толпа всколыхнулась, шарахнулась и побежала вдруг, сразу, неудержно. Наташу чуть не сбили с ног, еле справилась. И побежала тоже прочь по проспекту вниз.
– Бью-ут! Бьют!
В обгон, вперегон мелькали женщины со сбившимися платками, скользя и падая на расхлестанном, до камня растоптанном снегу. Наташа задохлась. Ноги больше не шли. Усилием отчаянным она пересекла дорогу бегущим, бросилась к ближайшему подъезду, прижалась к стене.
– Стой!
Крик дошел - спереди, издалека, спокойный и звонкий. Приказом. Бежавшие стали останавливаться, схлынули в стороны, к панелям, к домам. Опять открылась широкая даль проспекта. По улице черной громадой близилась, шагая беглым, широким - по-военному - шагом, колонна рабочих. Над сомкнутыми накрепко рядами колыхались красные знамена.
У Наташи заняло дух. Господи, сколько их! Тысячи? Нет. Наверное, десятки тысяч. Они шли мимо уверенной, твердой походкой, в фуражках и шапках, куртках и полушубках, потоком неудержимым, вбирая в свои ряды встречных. Наташа смотрела, все крепче и крепче прижимаясь к стене. Подойти к ним... и ей? Она пропускала ряд за рядом, собираясь с духом... в следующую шеренгу - шагнет...
И когда прошли последние ряды и на улице, потемневшей, будто надвинулись сумерки, стало пусто и тихо жуткой какой-то, напряженной и ждущею тишиной, - сердце сжало новым отчаянным приступом тоски и одиночества. Побежать за ними? Догнать? Марину найти?
Нет. Без них - страшно, а с ними... страшнее еще. Домой. Переулками, в обход, чтоб не встретить.
Глава 18
Двадцать пятое февраля
Марина вернулась домой только под утро двадцать пятого. Усталая, иззябшая. С трудом скинула вскоробившиеся, сбитые башмаки. Наташа, торопясь, отгоняя неотвязное, непонятное, ноющее чувство, которое теперь возникало каждый раз, когда увидит или даже подумает о Марише, зажгла керосинку. Хоть чаю вскипятить. Еды никакой не было: магазины по всему городу закрыты; если бы не студенческая столовка - прямо с голоду умереть. Марины в столовой не было видно.