Ниссо
Шрифт:
Но вот Шо-Пир сказал все. Молчала Гюльриз, передумывая ту свою заветную думу...
– Теперь Азиз-хон требует нашу Ниссо...
– как будто без всякой связи со сказанным произнес Шо-Пир.
– Как ты думаешь, Гюльриз, отдадим?
– Красивая!
– осторожно ответила Гюльриз.
– Не забудет ее Азиз-хон!
– А что сделает, если не забудет?
Лучше Шо-Пира понимала Гюльриз, что такой человек, как Азиз-хон, пойдет на все. Лучше Шо-Пира знала она былое могущество Азиз-хона. В ту пору, когда Сиатангом владели сеиды и миры, даже Бобо-Калон боялся его, хотя и считал себя независимым от Яхбара. Боялся больше, чем русского наместника, жившего со своими солдатами в той крепости, что сейчас называется Волостью.
Гюльриз ответила:
– Страхом свяжет сердца наших мужчин.
– Чего им бояться?
– Бахтиор - один, ты - один. За тобой мужчин мало, как трава они, против ветра стоять не могут. Против тебя - обычай, сильные еще у нас старики; молодые, как старики, есть тоже.
– При советской власти дела решает счет голосов.
– Плохой счет будет у наших мужчин! Мало таких, кто против Установленного пойдет.
– А ты пошла бы?
– Я женщина.
– Женщина тоже может поднимать руку!
"Что он сказал? Если правильно его понять... Даже десять кругов прожив, от сиатангских мужчин не услышать бы этого! Но Шо-Пир сказал так, он думает так, - вот как пристально смотрит, ждет!.."
– От рождения пророка Али такого не было, - наконец тихо произнесла Гюльриз.
– Советской власти тоже от рождения Али не было, - очень серьезно сказал Шо-Пир.
– Кому нужна одна моя рука?
– Женщин в селении много. Бахтиор сумеет их сосчитать.
– Сумеет...
– полушепотом подтвердила Гюльриз.
– Если их много будет. Думаю я: головы у женщин одинаковы, руки - не знаю, как...
– Если ты пойдешь по домам разговаривать...
Приложив руку к морщинистому лбу, Гюльриз, казалось, забыла о Шо-Пире. Он слушал дальние переливы свирели.
– Так, Шо-Пир, - твердо произнесла старуха.
– Знаю тебя. Ты, когда чего-нибудь хочешь, стены не знаешь. Но только я по домам не пойду.
– Не пойдешь?
– встревожился Шо-Пир.
– Как же тогда?
– Не пойду по домам. Не смотри на меня так. Глупая, может быть, я, но по-своему думаю. В каждом доме мужчина есть. С женщиной один раз я поговорю и уйду, он потом сто раз ей наперекор скажет; ударит ее, дэвов страха на нее напустит... Надо иначе делать, по моему разумению. Надо с теми говорить, кто далеко от мужчин. Половина наших женщин сейчас на Верхнем Пастбище живет, скот пасет. Ты знаешь закон Установленного: ни один мужчина не может туда пойти. Даже если жена там родит, не может пойти туда, если пойдет - все женщины камнями прогонят его. Потому что они - Жены Пастбищ. Скажи, когда собрание будет?
– Нана!
– в волнении, первый раз называя так Гюльриз, вскочил Шо-Пир. Лучше и не придумать! Мудрая ты! Иди к ним. Через три дня молотьбе конец. Один день на канале работать будем. На пятый день собрание надо устроить. Как думаешь?
– Хорош, Шо-Пир, на пятый... Сядь здесь, зачем стоишь? Вот так... Завтра я пойду на Верхнее Пастбище, и останусь там. После молотьбы кончается время летнего выпаса. После молотьбы все мужчины вместе должны подняться на Верхнее Пастбище. Им надо увести вниз своих жен и свой скот; надо взять посуду, и вещи, и все, что дал скот за лето... Скажи всем: сначала собрание, потом пусть идут наверх... А я скажу Женам Пастбищ: есть новый закон спускаться в селение и гнать скот без мужчин. И мы придем в день собрания...
– А если побоятся женщины?
– Если женщины побоятся, тогда Ниссо нужно отдать Азиз-хону. Я этого не хочу, Шо-Пир. Если побоятся женщины, значит, моему сыну не нужна его глупая мать, значит, мне умереть пора...
Поймав себя на полупризнании, Гюльриз положила костлявые
Шо-Пир ждал, не понимая порыва старухи.
– Так, Шо-Пир, - голос Гюльриз дрогнул.
– Я смотрю на тебя, и я верю тебе, ты, наверно, святой человек, тебе можно сказать... Знать мне надо: ты хочешь, чтоб Бахтиор взял в жены Ниссо?
Шо-Пир сам не раз думал об этом. И сейчас, прямо смотря в блестящие глаза Гюльриз, он, не задумавшись, коротко сказал:
– Да, Гюльриз.
Но сказав так, почему-то сразу почувствовал свое одиночество, душа его затомилась. Однако он поборол себя. Сняв руку Гюльриз и не отпуская ее, горячо воскликнул:
– Да, нана, твоему сыну я хочу счастья... Завтра утром иди на Пастбище!
И тихо добавил:
– А мне теперь можно спать...
– Правда, Шо-Пир, время спать!
– ласково промолвила Гюльриз и провела ладонью по мягким его волосам, как будто большая голова Шо-Пира была головою сына.
Шо-Пир встал и, подумав о том, что за все последние семь лет жизни никто ни разу не гладил его волос, со стесненным сердцем направился к платану, под которым его ждала кошма, заменяющая постель.
Лег на кошму. Залитый лунным светом, пробивающимся сквозь листья, вспомнил далекий, родной, уже семь лет не существующий дом... И тот страшный день, когда на своей полуторатонке, полной голодных, исхудалых красноармейцев, он подъехал к этому дому и увидел в саду только обугленные развалины. За два часа перед тем почтарь из его маленького городка позвонил по телефону в город и успел сказать: "Скорее! Пришли басмачи!.." В телефонную трубку был слышен выстрел, и голос почтаря оборвался... Шо-Пир гнал машину полным ходом. Въезжая в селение, видел пустившихся наутек всадников, подъехал к своему дому. Но было поздно: в развалинах лежали обугленные трупы двух женщин, ребенка и старика. Это были жена, мать, отец и маленькая дочка Шо-Пира. У всех, кроме дочки, оказалось перерезанным горло, а у дочки размозжена голова... И молодой шофер Санька Медведев, похоронив близких, уехал из городка навсегда и в тот же вечер вступил добровольцем в Красную Армию, чтобы бить, бить, без конца бить и уничтожать басмачей...
С тех пор никто никогда не приласкал его. Впрочем, однажды ласковая рука гладила его плечо. Но это была мужская, загрубелая в горных походах рука. Разве забудется день, когда все товарищи его, демобилизовавшись, отправлялись на север? Был вечер в пустынных горах, - каменная долина далеко простиралась от юрт. Командир, усатый, дородный Василий Терентьич, ввел Медведева в юрту, приказал всем выйти и, усадив боевого товарища рядом с собой, завел с ним разговор по душам. "Возвращайся с нами, чего ты блажишь?" - уговаривал командир, но Медведев молчал и, наконец, упрямо сказал: "Не поеду, не сердись на меня, Терентьич!" - и все впервые рассказал командиру. Тот слушал его, пощипывая выцветшие усы, поглаживая ладонью его плечо. "Понимаю, парень, - сказал, - коли не к кому тебе возвращаться, делай по-своему. Правильно тебе говорил комиссар. Я и сам привык к этим горам, кажется, никогда б не расстался... Ну, сыщи себе родимый дом, здесь живи. Везде есть хорошие люди, может, и правда сумеешь быть им на пользу!"
Вытянувшись гуськом, уходил отряд. Косые лучи закатного солнца освещали выгоревшие гимнастерки красноармейцев. Они удалялись верхами, и Медведев готов был уже рвануться за ними, - так больно вдруг стало сердцу. Но он опомнился, оглянувшись, увидел старого дунганца с жиденькой бородкой, который стоял за ним, сложив на животе руки, не стесняясь слез, катившихся по желтому, исхудалому лицу. Это был Мамат-Ахун, целый год скитавшийся вместе с отрядом проводник, которому тоже некуда было возвращаться и который решил стать погонщиком оставленных отрядом в кочевом ауле больных верблюдов... И, глядя на него, Медведев чуть было не заплакал сам.