Ниссо
Шрифт:
Вечерами женщины возвращались в задымленные каменные берлоги, доили коз, овец и коров, бережно несли широкие долбленые чаши, мешали деревянными ложками молоко, сбивали сметану и масло, наполняли простоквашей кислые бурдюки, висевшие по стенам на больших деревянных гвоздях; а затем вечеровали у костров, беседуя о мужчинах, которым вход сюда запрещен, о любимых животных, о туманах, которые с темнотой вновь подбирались к долине, о солнце, которое с каждым днем ходит все ниже над ледяными зубцами гор, о дэвах - добрых и злых, маленьких и больших, смешных и страшных...
Новая ночь заставала женщин лежащими среди сбившихся в кучу овец, женщины засыпали не сразу, перед сном им бывало страшно, они думали о таинственных духах, летающих между высокими звездами, иногда
Над ними завывал ветер, потрескивали висячие ледники, бродила бездомная холодная луна, стремясь пробиться сквозь темные облака, напитывая их зеленоватым светом.
Сюда, в эту спрятанную среди горных вершин долину, три дня назад пришла из Сиатанга Гюльриз. Прежде всего она обошла все стадо, разыскала свою корову и двух овец, пощупала овечьи бока, потрогала вымя коровы, прошептала: "Благодаренье покровителю, не болеют!" - и только тогда направилась к летовке, чтобы отдохнуть после трудного подъема и - еще до темноты поспать. Вечером, когда все сорок три женщины собрались в летовке, Гюльриз рассказала о том, что делается внизу, кто и сколько собрал зерна, кто болен и кто здоров, о взрыве башни, о новом канале и новых участках, обо всем, что интересовало каждую проводившую здесь лето женщину. Не все относились к Гюльриз одинаково, не все разговаривали с нею как с равной. Здесь были две или три жены обедневших сеидов, здесь была родственница ушедшего в Яхбар халифа, здесь была племянница судьи Науруз-бека. Остальные были женами и дочерьми факиров, но некоторые из них не любили Гюльриз за то, что ее сын Бахтиор не признавал Установленного... Но все-таки все эти женщины жили здесь одинаковой жизнью и помогали одна другой, все тосковали и мерзли, вместе пасли стада, вместе боялись дэвов, вместе спали, ели и пили... Каждая из них уважала старость - а Гюльриз была здесь самой старой, - и потому слова ее были выслушаны внимательно.
В первый вечер Гюльриз ничего не сказала о появлении в Сиатанге Ниссо. Но на следующее утро, удалившись на пастбище с женами тех ущельцев, которые в жизни своей и в делах своих шли за сыном ее, Бахтиором, Гюльриз поведала спутницам и эту последнюю новость. И сказала, что до сих пор всегда тосковала без дочери, а вот теперь есть дочь у нее, живет в ее доме... И описала так подробно прошлую жизнь, горести, печали и беды Ниссо, что всем стало жалко ее, - старуха Гюльриз хорошо знала, как и чем можно вызвать жалость у женщин Сиатанга!
И в тот же день весть о Ниссо обошла всю летовку, и каждая из сорока трех женщин слушала о Ниссо по-своему.
Гюльриз своих затаенных надежд не выдала: зачем женщинам знать, что Ниссо, может быть, станет женой Бахтиора? Гюльриз понимала, что такое зависть и недоброжелательство, и разве не самым лучшим мужчиною в Сиатанге был ее Бахтиор? Но кто может позавидовать или пожелать зла старухе, захотевшей иметь взрослую дочь - помощницу в хозяйстве, усладу для стареющих глаз? А потом стала напоминать своим собеседницам жизнь каждой из них - о, старая Гюльриз знала их жизнь, как свою, - половина этих женщин родилась, когда Гюльриз уже была замужем! И, заводя задушевные беседы то с одной, то с другой, говорила:
– Ты, Зуайда, родившаяся в год Скорпиона... Когда ты прожила один только круг и снова вошла в год Скорпиона - стоила полмешка риса, одного барана и маленького козленка. Я помню, как купивший тебя твой муж Нигмат схватил тебя за волосы, когда ты плюнула ему в глаза, и тащил тебя по камням через все селение домой, как после этого ты две зимы и два лета плакала! А потом Нигмат чинил старый канал над крепостью и упал вместе с камнями вниз, и голова его раскололась на две половины, - ты помнишь? В тот день ты совсем не плакала, ты улыбалась после похорон, когда твой брат Худодод взял тебя в дом и сказал, что уже не продаст тебя замуж.
Широкоглазая, с веснушчатым темным лицом, со спутанными, пахнущими кислым молоком волосами, Зуайда отвечала:
– Зачем вспоминаешь? Разве не все живем одинаково?
– Что делать старухе, как не вспоминать старое?!
– произносила Гюльриз и, умолкнув, охая и вздыхая, упираясь морщинистыми руками в колени, вставала с зеленой травы, шла поперек долины и подсаживалась к другой женщине.
– Саух-Богор! По годам ты действительно "Травка Весны", но смотрю я на твое лицо - от глаз твоих к вискам уже разбежались морщинки... Не закрывай рукою лицо, чт тебе меня, старой, стыдиться? Брат Исофа, твой муж Иор-Мастон, хорошим был человеком, ты любила его, и он тоже тебя любил, зачем только ушел он за пределы Высоких Гор? Ты не веришь, что он жив? Я думаю, может быть, он жив, только он никогда не вернется! Если бы он не ушел, разве взял бы тебя в жены Исоф как наследство от брата? Знаю я, стонешь днем ты от рук Исофа и во сне, по ночам, стонешь, будто тебя душат дэвы. И что хорошего получилось от того, что дом любимого тобой Иор-Мастона стал проклятым домом? Разве хорошо, что живешь ты с Исофом? Разве радость тебе твои дети?
– Для чего вспоминаешь плохое, Гюльриз?
– чуть слышно отвечала Саух-Богор и, срывая травинку за травинкой, покусывала их мелкими, белыми, как у сурка, зубами.
– Боюсь я Исофа, но нехорошо тебе говорить об этом!
– Нехорошо? Ты права!
– сурово произнесла Гюльриз.
– Пусть я о радостях твоих поговорю, назови мне какую-нибудь радость, о ней пойдет разговор!
Саух-Богор долго думала, напрасно стараясь отыскать в своей памяти хоть маленькую радость.
– Неужели у тебя никакой радости для хорошей беседы нет?
– подождав достаточно и всматриваясь в лицо собеседницы острыми немигающими глазами, с жестокостью спрашивала Гюльриз.
Саух-Богор молча вздыхала, а Гюльриз, покачав головой и ласково дотронувшись тремя пальцами до худого плеча женщины, поднималась и уходила по сочной траве долины.
Так два дня ходила она по этой долине, высматривая, где сидят одинокие женщины, приближалась к ним, как старая хищная птица, клюя их в самое сердце беспощадными словами и затем оставляя наедине с их думами. Умная Гюльриз знала, что делает, знала также, что ни одна из женщин не поделится этими словами со своими подругами, и с жестоким удовлетворением замечала, что на третий день ее пребывания здесь Жены Пастбищ перестали петь песни - ходили понурые, словно отравленные. И когда у самой Гюльриз сердце ныло, будто придавленное невидимым камнем, она радовалась горькою радостью, думая о сыне своем Бахтиоре и о том, что, если бы не Ниссо, всю жизнь жил бы он одиноким... С ненавистью думала она о тех, кто хочет отдать Ниссо Азиз-хону, и говорила себе, что у нее хватит материнских сил добиться, чтобы этого не случилось.
А под вечер третьего дня Гюльриз рассказала всем женщинам летовки, что завтра в Сиатанге большое собрание, на котором мужчины будут говорить о Ниссо, а Шо-Пир будет считать руки тех, кто поднимет их, желая, чтоб у старой Гюльриз не отняли дочь и не отдали ее Азиз-хону. "Пожалейте меня, сказала Гюльриз, - пойдемте утром со мной, поднимем руки, чтоб Ниссо осталась мне дочерью". И Жены Пастбищ сначала не понимали, чего хочет от них Гюльриз. Но Гюльриз сказала, что, считая по солнцу, подходит время им уйти с летнего пастбища и совсем необязательно дожидаться мужчин, которые явятся сюда, чтобы сопровождать своих жен и дочерей вниз, в селение... Новое время пришло, и кто осудит женщин, если они явятся в селение сами и на несколько дней раньше? Ну, пусть будет крик, пусть будут недовольны мужчины, но что они сделают, если все женщины станут кричать в один голос? Когда от стада бежит одна овца, ее бьют палками, чтобы она возвратилась к стаду; когда бежит все стадо, кто удержит его?