Обретение
Шрифт:
Я вернулся на борт «Колыбели», и Майк, увидев часы, одобрительно цокнул языком: «Ну вот, теперь ты почти человек, Петрофф». Я лишь улыбнулся, заводя свою новую механическую жизнь.
Майк, увидев часы, одобрительно цакнул языком: «Ну вот, теперь ты почти человек, Петрофф». Я лишь улыбнулся, заводя свою новую механическую жизнь. Она тикала на моем запястье теперь не только отсчет секунд, но и отсчет времени до начала.
И вот этот отсчет подошел к концу.
Команда была собрана, трюмы загружены провизией и оборудованием
Капитан на мостике отдавал последние распоряжения голосом, не терпящим возражений. Матросы на палубе, похожие на муравьев в своих оранжевых спасательных жилетах, совершали свой последний ритуал — снимали толстые, пропитанные запахом смолы и воды швартовы с кнехтов. Толстые канаты, натягиваясь и обрызгивая всех вокруг ледяной взвесью, с тяжелым плеском упали в воду и были втянуты на борт.
Раздался низкий, гортанный гудок, оповестивший гавань о нашем отправлении. И тут же зашумела вода под винтами — сначала лениво, нехотя, взбивая коричневую муть с дна, а потом все увереннее и мощнее. Пена забурлила, закрутилась белыми завитками, и пирс медленно, почти незаметно, начал отползать от нас.
Их крики были пронзительными, резкими, полными какой-то дикой тоски и свободы. Они кружили над кормой, провожая нас, и мне вдруг почудилось, что их пронзительные голоса складываются в одно слово на всем понятном языке: «Удачи! Удачи!».
Так буднично, без фанфар и аплодисментов, началось наше путешествие. Никто на набережной не махал нам платками, не кричал «счастливого пути». Только чайки да безучастные портовые краны были свидетелями нашего отплытия к краю света.
Но на душе у меня был настоящий, оглушительный праздник. Я стоял на корме, опершись о теплые от солнца перила, и смотрел, как Токио превращается в детскую игрушку — в россыпь сверкающих огней, которые кто-то небрежно рассыпал по черной воде, и чувствовал, как внутри меня взрываются фейерверки. Сбывалось. Просто, буднично и необратимо. Сбывалось всё.
Архант, в кромешной тьме глубин, на миг перестал грести щупальцами. Он снова услышал тот давний, пронзительный крик чаек. Он снова почувствовал на лице не соленую взвесь глубин, а свежий, пахнущий свободой ветер и брызги воды с винтов корабля. Он снова был тем молодым, наивным Алексеем, у которого на душе был праздник, а впереди — целая вечность.
И этот миг был сладок и горьк одновременно. Ибо он знал, что это путешествие только начинается.
Глава 3. Реликт
Память — это не хронология, не аккуратная полка с датами. Это коллекция острых, болезненных ощущений, разбросанных во тьме небытия, как осколки стекла на бархате. Каждый — не просто картинка, а целый мир боли, запаха, тактильного ужаса или восторга. И сейчас, спустя тысячелетия, один из них, самый отточенный и ядовитый, вонзился в самое сердце Арханта — в ту его часть, что когда-то была человеческой. Ощущение холодного, скользкого пластика спутникового телефона в его тогда еще живой, теплой ладони. Пластика, который был мостом через бездну и который оказался ее дном.
Тогда, в той жизни, это был самый дорогой и самый
Той ночью, ночью перед тишиной, небо было ясным, черным и бесконечно глубоким, каким оно бывает только в середине океана, вдали от света городов. Млечный Путь раскинулся над головой ослепительной, пыльной рекой, и казалось, если прислушаться, можно услышать тихий гул ее течения. Воздух был теплым, упругим, обволакивающим, он пах озоном, свежей солью и той абсолютной, дикой свободой, которую может дать только мир, на 90% состоящий из воды. Я стоял на баке, опершись о холодные, обветренные леера, и чувствовал себя повелителем стихии, богом, дерзнувшим бросить вызов бескрайности. Внизу, в освещенной палубе, доносились обрывки смеха, звон посуды, приглушенные голоса — команда ужинала, жизнь шла своим чередом. Вся вселенная была наполнена правильными, гармоничными звуками мироздания. И лишь внутри меня звучала одна оглушительная, навязчивая, сосущая нота — нота ее молчания. Эта тишина была громче любого шторма.
Я не мог больше терпеть. Эта тоска, острая и необъяснимая, как зубная боль в сердце, прогрызала мою эйфорию, превращая величественный пейзаж в декорацию к моему одиночеству. Я спустился по крутым трапам в радиорубку, где вахтенный, сонный норвежец с лицом, изрезанным морщинами и ветром, молча кивнул мне, одним движением брови разрешая подойти к проклятому аппарату. Он все понимал. Видел таких мальчишек — романтиков, израненных любовью к тем, кто остался на твердой земле.
Процесс был мучительным и унизительным. Спутниковый звонок стоил безумных денег, связь ловила через раз, голоса превращались в роботизированный, шипящий бред, распадаясь на цифры и помехи. Но я был готов на все, продал бы душу за один четкий звук ее голоса. Я набрал номер. Тот самый, что выжегся в памяти, как татуировка на извилинах, что знал наизусть, как молитву, как заклинание, способное разрушить чары расстояния.
В трубке зашипело, захрипело, будто я звонил не через космос, а на самое дно Марианской впадины, в царство хладных духов и вечного мрака. Потом послышались прерывистые, рваные гудки. Каждый из них отдавался в виске пульсирующей болью, бил по нервам наотмашь. Я сжал трубку так, что пластик затрещал, а пальцы побелели, лишившись крови.
«Возьми трубку, возьми, прошу тебя... просто дай мне знать, что ты там есть...» — шептал я в такт этим ледяным гудкам, обращаясь уже не к аппарату, а ко вселенной, взывая к ее милосердию.
И вдруг — тишина. Гудки оборвались. На секунду воцарилась абсолютная, звенящая пустота, вакуум, в котором застыла всякая надежда. Сердце замерло в предвкушении. И затем — голос. Но не её. Мужской: «Алло... Кто это?»
«Это Алексей. Позовите Катю»
«Для тебя больше нет никакой Кати. Это я, Макс. Мы теперь живём с Катей. И должен тебе признаться — она давно мне нравилась, но ты мешался. Это я хотел, чтобы ты уехал на полгода на Север водителем. Даже нашёл для тебя вакансию. Но ты сделал ещё лучше — обидел её и уехал вообще из страны. Всё — не звони нам больше. Для тебя Катя больше не доступна. Прощай.»