Обрыв
Шрифт:
Вскоре бабушка с Марфенькой и подоспевшим Викентьевым уехали смотреть луга, и весь дом утонул в послеобеденном сне. Кто ушел на сеновал, кто растянулся в сенях, в сарае; другие, пользуясь отсутствием хозяйки, ушли в слободу, и в доме воцарилась мертвая тишина. Двери и окна отворены настежь, в саду не шелохнется лист.
У Райского с ума не шла Вера.
«Где она теперь, что делает одна? Отчего она не поехала с бабушкой и отчего бабушка даже не позвала ее?» — задавал он себе вопросы.
Несмотря
Он нарочно станет думать о своих петербургских связях, о приятелях, о художниках, об академии, о Беловодовой — переберет два-три случая в памяти, два-три лица, а четвертое лицо выйдет — Вера. Возьмет бумагу, карандаш, сделает два-три штриха — выходит ее лоб, нос, губы. Хочет выглянуть из окна в сад, в поле, а глядит на ее окно: «Поднимает ли белая ручка лиловую занавеску», как говорит справедливо Марк. И почем он знает? Как будто кто-нибудь подглядел да сказал ему!
Закипит ярость в сердце Райского, хочет он мысленно обратить проклятие к этому неотступному образу Веры, а губы не повинуются, язык шепчет страстно ее имя, колена гнутся, и он закрывает глаза и шепчет:
— Вера, Вера, — никакая красота никогда не жгла меня язвительнее, я жалкий раб твой…
— Вздор, нелепость, сентиментальность! — скажет, очнувшись, потом.
— Пойду к ней, надо объясниться. Где она? Ведь это любопытство — больше ничего: не любовь же в самом деле!.. — решил он.
Он взял фуражку и побежал по всему дому, хлопая дверями, заглядывая во все углы. Веры не было, ни в ее комнате, ни в старом доме, ни в поле не видать ее, ни в огородах. Он даже поглядел на задний двор, но там только Улита мыла какую-то кадку, да в сарае Прохор лежал на спине плашмя и спал под тулупом, с наивным лицом и открытым ртом.
Он прошел окраины сада, полагая, что Веру нечего искать там, где обыкновенно бывают другие, а надо забираться в глушь, к обрыву, по скату берега, где она любила гулять. Но нигде ее не было, и он пошел уже домой, чтобы спросить кого-нибудь о ней, как вдруг увидел ее сидящую в саду, в десяти саженях от дома…
— Ах! — сказал он, — ты тут, а я ищу тебя по всем углам…
— А я вас жду здесь… — отвечала она.
На него вдруг будто среди зимы пахнуло южным ветром.
— Ты ждешь меня! — произнес он не своим голосом, глядя на нее с изумлением и страстными до воспаления глазами. — Может ли это быть?
— Отчего же нет? ведь вы искали меня… — Да, я хотел объясниться с тобой.
— И я с вами.
— Что же ты хотела сказать мне?
— А вы мне что?
— Сначала скажи ты, а потом я…
— Нет, вы скажите, а потом я…
— Хорошо, — сказал он, подумавши, и сел около
— А я хотела спросить, зачем вы меня преследуете?
Райский упал с облаков.
— И только? — сказал он.
— Пока только: посмотрю, что вы скажете?
— Но я не преследую тебя: скорее удаляюсь, даже мало говорю…
— Есть разные способы преследовать, cousin, вы избрали самый неудобный для меня…
— Помилуй, я почти не говорю с тобой…
— Правда, вы редко говорите со мной, не глядите прямо, а бросаете на меня исподлобья злые взгляды — это тоже своего рода преследование. Но если б только это и было…
— А что же еще?
— А еще — вы следите за мной исподтишка: вы раньше всех встаете и ждете моего пробуждения, когда я отдерну у себя занавеску, открою окно. Потом, только лишь я перехожу к бабушке, вы избираете другой пункт наблюдения и следите, куда я пойду, какую дорожку выберу в саду, где сяду, какую книгу читаю, знаете каждое слово, какое кому скажу… Потом встречаетесь со мною…
— Очень редко, — сказал он.
— Правда, в неделю раза два-три: это не часто и не могло бы надоесть: напротив, — если б делалось без намерения, а так; само s328 собой. Но это все делается с умыслом: в каждом шаге я вижу одно — неотступное желание не давать мне покоя, посягать на каждый мой взгляд, слово, даже на мои мысли… По какому праву, позвольте вас спросить?
Он изумился смелости, независимости мысли, желания и этой свободе речи. Перед ним была не девочка, прячущаяся от него о робости, как казалось ему, от страха за свое самолюбие при неравной встрече умов, понятий, образований. Это новое лицо, новая Вера!
— А если тебе так кажется… — нерешительно заметил он, еще не придя в себя от удивления.
— Не лгите! — перебила она. — Если вам удается замечать каждый мой шаг и движение, то и мне позвольте чувствовать неловкость такого наблюдения: скажу вам откровенно — это тяготит меня. Это какая-то неволя, тюрьма. Я, слава богу, не в плену у турецкого паши…
— Чего же ты хочешь: что надо мне сделать?..
— Вот об этом я и хотела поговорить с вами теперь. Скажите прежде, чего вы хотите от меня?
— Нет, ты скажи, — настаивал он, все еще озадаченный и совершенно покоренный этими новыми и неожиданными сторонами ума и характера, бросившими страшный блеск на всю ее и без того сияющую красоту.
Он чувствовал уже, что наслаждение этой красотой переходит у него в страдание.
— Чего я хочу? — повторила она, — свободы!
С новым изумлением взглянул он на нее.
— Свободы! — повторил он, — я первый партизан и рыцарь ее — и потому…
— И потому не даете свободно дышать бедной девушке…