Обрыв
Шрифт:
— Не смейся, Вера: да, я ее достойный рыцарь! Не позволить любить! Я тебе именно и несу проповедь этой свободы! Люби открыто, всенародно, не прячься: не бойся ни бабушки, никого! Старый мир разлагается, зазеленели новые всходы жизни — жизнь зовет к себе, открывает всем свои объятия. Видишь: ты молода, отсюда никуда носа не показывала, а тебя уже обвеял дух свободы, у тебя уж явилось сознание своих прав, здоавые идеи. Если заря свободы восходит для всех: ужели одна женщина останется рабой? Ты любишь? Говори смело… Страсть — это счастье. Дай хоть позавидовать тебе!
— Зачем я буду рассказывать, люблю я или нет?
— А бабушка? Ты ее не боишься? Вон Марфенька…
— Я никого не боюсь, — сказала она тихо, — и бабушка знает это и уважает мою свободу. Последуйте и вы ее примеру… Вот мое желание! Только это я и хотела сказать.
Она встала со скамьи.
— Да, Вера, теперь я несколько вижу и понимаю тебя и обещаю: вот моя рука, — сказал он, — что отныне ты не услышишь и не заметишь меня в доме: буду «умник», — прибавил он, — буду «справедлив», буду «уважать твою свободу», и как рыцарь буду «великодушен», буду просто — велик! Я — grand coeur [114] !
114
великодушен (фр.)
Оба засмеялись.
— Ну, слава богу, — сказала она, подавая ему руку, которую он жадно прижал к губам.
Она взяла руку назад.
— Посмотрим, — прибавила она. — А впрочем, если нет… Ну, да ничего, посмотрим…
— Нет, доскажи уж, что начала, не то я стану ломать голову!
— Если я не буду чувствовать себя свободной здесь, то как я ни люблю этот уголок (она с любовью бросила взгляд вокруг себя), то тогда… уеду отсюда! — решительно заключила она.
— Куда? — спросил он, испугавшись.
— Божий мир велик. До свидания, cousin!
Она пошла. Он глядел ей вслед; она неслышными шагами неслась по траве, почти не касаясь ее, только линия плеч и стана, с каждым шагом ее, делала волнующееся движение; локти плотно прижаты к талии, голова мелькала между цветов, кустов, наконец явление мелькнуло еще за решеткою сада и исчезло в дверях старого дома.
«Прошу покорно! — с изумлением говорил про себя Райский, провожая ее глазами, — а я собирался развивать ее, тревожить ее ум и сердце новыми идеями о независимости, о любви, о другой, неведомой ей жизни… А она уж эмансипирована! Да кто же это?..»
— Каково отделала! А вот я бабушке скажу! — закричал он, грозя ей вслед, потом сам засмеялся и пошел к себе.
ХХII
На другой день Райский чувствовал себя веселым и свободным от всякой злобы, от всяких претензий на взаимность Веры, даже на нашел в себе никаких следов зародыша любви.
«Так, впечатление: как всегда у меня! Вот теперь и прошло!» — думал он.
Он смеялся над своим увлечением, грозившим ему, по-видимому, серьезной страстью, упрекал себя в настойчивом преследовании Веры и стыдился, что даже посторонний свидетель, Марк, заметил облака на его лице, нервную раздражительность в словах и движениях, до того очевидную, что мог предсказать ему страсть.
«Ошибется же он, когда увидит меня теперь, — думал он, — вот будет хорошо, если он заранее рассчитает на триста
Ему страх как захотелось увидеть Веру опять наедине, единственно затем, чтоб только «великодушно» сознаться, как он был глуп, неверен своим принципам, чтоб изгладить первое, невыгодное впечатление и занять по праву место друга — покорить ее гордый умишко, выиграть доверие.
Но при этом все ему хотелось вдруг принести ей множество каких-нибудь неудобоисполнимых жертв, сделаться ей необходимым, стать исповедником ее мыслей, желаний, совести, показать ей свою силу, душу, ум.
Он забывал только, что вся ее просьба к нему была — ничего этого не делать, не показывать и что ей ничего от него не нужно. А ему все казалось, что если б она узнала его, то сама избрала бы его в руководители, не только ума и совести, но даже сердца.
На другой, на третий день его — хотя и не раздражительно, как недавно еще, но все-таки занимала новая, неожиданная, поразительная Вера, его дальняя сестра и будущий друг.
На него пахнуло и новое, свежее, почти никогда не испытанное им, как казалось ему, чувство — дружбы к женщине: он вкусил этого, по его выражению, «именинного кулича», помимо ее красоты, помимо всяких чувственных движений грубой натуры и всякого любовного сентиментализма.
Это бодрое, трезвое и умное чувство: в таком взаимном сближении — ни он, ни она ничего не теряют и оба выигрывают, изучая, дополняя друг друга, любя тонкою, умною, полною взаимного уважения и доверия привязанностию.
«Вот и прекрасно, — думал он, — умница она, что пересадила мое впечатление на прочную почву. Только за этим, чтоб сказать это ей все, успокоить ее — и хотел бы я ее видеть теперь!»
Но он не смел сделать ни шагу, даже добросовестно отворачивался от ее окна, прятался в простенок, когда она проходила мимо его окон, молча, с дружеской улыбкой пожал ей, одинаково, как и Марфеньке, руку, когда они обе пришли к чаю, не пошевельнулся и не повернул головы, когда Вера взяла зонтик и скрылась тотчас после чаю в сад, и целый день не знал, где она и что делает.
Но все еще он не завоевал себе того спокойствия, какое налагала на него Вера: ему бы надо уйти на целый день, поехать с визитами, уехать гостить на неделю за Волгу, на охоту, и забыть о ней. А ему не хочется никуда: он целый день сидит у себя, чтоб не встретить ее, но ему приятно знать, что она тут же в доме. А надо добиться, чтоб ему это было все равно. Но и то хорошо, и то уже победа, что он чувствовал себя покойнее. Он уже на пути к новому чувству, хотя новая Вера не выходила у него из головы, но это новое чувство тихо и нежно волновало и покоило его, не терзая, как страсть, дурными мыслями и чувствами.
Когда она обращала к нему простой вопрос, он, едва взглянув на нее, дружески отвечал ей и затем продолжал свой разговор с Марфенькой, с бабушкой или молчал, рисовал, писал заметки в роман.
«Да ведь это лучше всякий страсти! — приходило ему в голову, — это доверие, эти тихие отношения, это заглядыванье не в глаза красавицы, а в глубину умной, нравственной девической души!»
Он ждал только одного от нее: когда она сбросит свою сдержанность, откроется перед ним доверчиво вся, как она есть, и также забудет, что он тут, что он мешал ей еще недавно жить, был бельмом на глазу.