Одесситы
Шрифт:
— Холодно, господа, давайте поругаемся, что ли!
Сколько раз она настоящие скандалы шуткой останавливала. Ее и любят в студии за то, что веселая. Не все, конечно.
Студийцев тоже понимать надо, особенно молодых людей. Кто освобожден от военной службы? Студенты, младшие сыновья, артисты. Но артист артисту рознь. Шаляпина, конечно, не призовут: он артист императорских театров. А студия, хоть и то же прикрытие, но менее надежное. Девушки — те, конечно, искусству служат бескорыстно. А все же без мужских голосов нельзя, и приходится чем только ни заниматься, чтобы студия продолжала таким прикрытием быть. И для военных концерты, и в госпиталях, и для юнкеров. Репертуар, для такой публики
— Не позволю молодым дарованиям голоса на морозе портить!
Римма чуть опоздала в студию, трамвай был битком набит, пришлось ждать следующего. А там уж дым коромыслом, и Женя подлетел сразу:
— Римма, вы слышали? Яков Борисович — гений, так подгадал!
— Что? Где? Чему? Куда? — процитировала Римма какую-то чушь из школьной грамматики, и все засмеялись.
Оказалось, все дело в Шаляпинском госпитале. Ну да, Шаляпин содержит на свой счет два госпиталя: в Питере и тут, все знают. Говорят, получше, чем царицын госпиталь в Зимнем дворце. И мы в его здешнем, московском, будем выступать. А знает ли Римма, на когда назначено? Так вот: через неделю, когда и сам Шаляпин приезжает петь своим раненым! Он нас услышит! Есть ли лучший шанс? Тут Яков Борисович взял слово.
— Значит так, милые мои. Репертуар меняем: широкий диапазон. Не слишком академично: Шаляпин не любит. Но и не примитив. Что- нибудь народное — обязательно. «Есть на Волге утес», например — ну это вы, Женя… Но и классику: из «Кармен» две арии — как минимум. Придется поторопиться, но дело того стоит. Только не ссорьтесь, я вас прошу, не могу же я выставить сразу одиннадцать Кармен, это уж хор получится…
— Ничего, Яков Борисович, — подала голос Римма, — И раки не живут без драки: подерутся-помирятся, и опять растопырятся!
Это разрядило атмосферу, и хотя без споров не обошлось, но все прошло проще, чем Римма опасалась. Успеет ли она подготовиться? Что за вопрос! Да она наизусть уже — каждую ноту! И — выдала, даже на сцену не всходя: вот вам девочка с сигарной фабрики. Страстная. Гордая. Притихли все, слушали. Она на них не смотрела, знала: ее Кармен! Ее — не отнять!
— А верхи не тускловаты ли? — не утерпела сгадюшничать Генриетта. Знала, что верхи у Риммы уязвимы, и поспешила напомнить: себе во вред. Не было сегодня жидкости в ее верхах, только горячая сила. Генриетту быстро усмирили, и домой Римма ехала счастливая — до того счастливая, что взяла извозчика, хоть и сумасшедший расход. Полость была меховая, тяжелая, и Римма угрелась — впервые за сегодняшний день. И снег сегодня ласковый, теплый такой. Снежинки обжигают губы — как целуют. А в комнатке ее — натопила, что ли, хозяйка? — даже жарко. Холодной бы воды! Нельзя холодной: горло беречь надо. Ну, хоть лимону, где-то был еще кусочек на блюдце под крышечкой. А, вот. Пересох весь, скукожился, желтые пленочки залипли. Противно. Ну его, лимон. Маму позвать, пускай арбуза даст… Причем тут мама? В Одессе мама!
Неужели заболела? — подумала Римма с ужасом. Что угодно, только не это. Не сейчас. Срочно меры принять. Если простудишься — младенцу известно: полбутылки коньяка на полбутылки молока, и под шубы. Так все певцы делают. Попросить хозяйку купить коньяк… да где его сейчас достанешь, сухой закон. Ну, где-нибудь… Достают же люди. Говорят, в трактирах из чайников наливают, если мигнуть. И шубы, много шуб…
Но тут на нее из облупленного трюмо посмотрели чьи-то глаза: не Риммины. Страстные. Страшные.
— Испанка, — доложил хозяйке вызванный врач. — Сейчас полгорода болеет. Уход, уход и уход! Она вам дочь?
— Какое, доктор! Квартиранточка. И, помилуйте,
— Родственники есть?
— Приезжая она, доктор, не знаю я ее родню. Ходит к ней такой высокий, из себя кудрявый. Вроде из ихней студии. А я и не спрашивала.
— Да, и теперь уж не спросишь, — процедил доктор.
Римма мотала головой и что-то напевала. Испанка, конечно, испанка! Пусть ей дадут лимон — прямо с дерева. И кастаньеты. Это, кажется, ботинки такие.
— Ну, тогда — в больницу для бедных. Я распоряжусь. За ней приедут, — успокоил врач всполошенную хозяйку.
Рахиль как чувствовала: не пошла сегодня на базар, решила полениться. И — звонок в дверь. Кто? Якову вроде рано из гимназии. Господи, неужели исключили? Он что-то задирался там в последнее время… Она пошла открывать, встревожено колыхнув грудью.
— Мама. Мамочка!
— Деточка моя! Риммочка, или это ты? От тебя же половина осталась… И не написала, и ничего. Детонька, дай же я тебя поцелую!
Через час Римма, уже напоенная чаем с бубликами от Каттарова, укутанная маминой шалью, сидела в обнимку с Рахилью в глубоком диване, в самом уютном его теневом, не выцветшем углу. Она чувствовала себя опустошенной, но говорить уже не хотелось, и плакать тоже. Все уже было выплакано, рассказано, и она только прижималась к маме, будто ей снова было одиннадцать лет, и погром уже миновал.
Москва казалась теперь далекой и нереальной: и студия, и больница, и даже Женя — были они или нет? Да что в них, если голос уже не восстановить. Нет у нее теперь голоса. Стоило выздоравливать. Никто ей теперь не нужен, и она никому не нужна, и прекрасно. Как она была счастлива в том бреду, когда пела, и Шаляпин пришел в восторг, и сразу же предложил ее забрать в Питер! Она всех любила тогда, и даже поцеловалась с Генриеттой. Оказалось — не было этого ничего, примерещилось. А были месяц спустя вялые утешения, что что-то все же от ее голоса осталось, и, может — для театральной студии достаточно? А что ей — театральная? То самое «чуть-чуть» ушло, без которого никогда она великой певицей не будет, а значит — никогда уж не будет ей счастья. Она и радость выздоровления давила: животное чувство. В отчаянии ее была хоть какая-то высота, но и его удержать не вышло. Тупо теперь и пусто. И пускай. Вот мама целует, и тепло. Одно, что ей осталось.
Рахиль пришла в ужас, увидев девочку. Скелет, чистый скелет! И кожа даже дикого какого-то серого цвета. Чем ее только там в Москве кормили? И смотрит, как бездомный котенок. Ничего, доченька, теперь уж мама тебя никуда не отпустит. Теперь все будет хорошо, только кушать побольше надо. Чтоб их громом разразило — те студии, и всю эту музыку! Одно дитя свели в могилу, а теперь и второе чуть живо! Для успокоения души она подробно прокляла еще московских квартирных хозяек, больницы, бессердечных докторов и незнакомую ей Генриетту. И, как положено одесской маме, первым делом взялась ребенка откармливать: по многу раз в день, и пожалуйста без возражений! Словом, мама была — как всегда, ни капельки не изменилась.
А вот кто Римму удивил — это брат. Вырос, вытянулся, гудит чуть не басом. И лапы уже не красные, и веснушки куда-то делись. Молодой человек не худшей внешности, и очень уверенный в себе. Говорит спокойно и сдержанно, без доверчивых восторженных захлебов. Да Яков ли это? Только смехом он напоминал прежнего братишку — сорванца. К Римме он отнесся ласково и покровительственно: ну ничего бедняжка не понимает в жизни. Тут такие события, а она о ерунде горюет. Ей еще повезло, что заболела, а то окончательно одурела бы среди этих театральных разгильдяев. Чистое искусство, как же! Надо будет потихоньку, как придет в себя, направить ее на правильную дорогу.