Пасадена
Шрифт:
Он спросил, как ее зовут, сколько ей лет и откуда она родом.
— Да, Вилья-Васкес, — кивнул он. — Погибла от наводнения.
Уголком глаз Валенсия заметила, как Паис склонилась над своим стаканом рома.
— А после этого ты там была?
Она отрицательно покачала головой.
— Что ж, хорошо. Там теперь живут другие. Снова сеют кукурузу, заработали серебряные шахты, заводик снова дымит.
— А я и не знала.
— Да и как бы узнала здесь, в Масатлане? — ответил он. — Обратно хочешь?
— В Вилья-Васкес? Нет, теперь мне там делать нечего.
— Колокола в церкви снова звонят.
— Так они всегда звонили.
Он прижал ее сильнее, так что она разглядела жесткие волоски у него на шее и аккуратный изгиб бороды. От него пахло солью. Глаза у него были небольшие, а зрачки в них — огромные, и смотрели они сейчас прямо
— Где ты живешь?
Она сказала.
— Уехать хочешь?
— Куда?
— Ты думаешь уезжать из Масатлана? Думаешь навсегда изменить свою жизнь?
— Думаю иногда.
— Я не танцевать сюда пришел, — произнес незнакомец.
— Если вы не собираетесь платить… — начала было Валенсия, отстраняясь от него.
— Да тихо ты! Заплачу, не волнуйся. Столько заплачу, сколько ты никогда еще не зарабатывала.
От страха она остановилась и резко выпрямилась.
— У меня пароходная компания, — сказал незнакомец. — Девушки на кораблях всегда нужны — матросов кормить и в каютах убирать.
Валенсия почувствовала себя так, будто внутри у нее что-то оборвалось; она-то подумала, что этот человек сможет пообещать ей больше, гораздо больше.
— Надумаешь поменять работу, ищи меня в порту, — продолжал он тем временем. — Меня зовут Фернандо Мойя.
— Сеньор Мойя.
— Любого в порту спроси. Там знают, где меня искать.
— Что ж, хорошо, — ответила Валенсия.
Музыка замолчала, Мойя протянул ей деньги, приподнял шляпу и распрощался.
— Ну и зачем он приходил? — спросила Паис.
— Девушек ищет, работать на кораблях.
— И все? — разочарованно протянула она и добавила: — А кстати, Пако забегал.
— Пако? Когда, сейчас?
— Да, Пакито. Он тебя искал. А потом увидел, ты с этим танцуешь, и кинулся отсюда.
Вот такие самые разные события и изменили судьбу Валенсии; поздно вечером, когда Паис ушла из «Кафе Фаталь» с мясником, у которого под ногтями запеклась кровь, Валенсия вернулась к себе, в гостиницу «Сан-Пончо», и, спустившись в свой подвал, застала там полный разгром — матрас валялся на полу, от юбок и кофточек остались клочья, как будто их разодрал дикий зверь, из раскрытой Библии был вырван лист, а кофра и вовсе не было видно. Валенсия стояла в комнате со свечой в руке и тут услышала скрип на лестнице. Она сразу поняла — это все наделал Пако — и теперь ждала, что он вот-вот появится. Она не сердилась, а представила себе расстроенное лицо, с каким, наверное, он спускается сейчас по лестнице, вообразила руки, прижатые к груди, но, подняв глаза, чтобы встретиться с ним взглядом, она увидела перед собой вовсе не Пако, а его отца; лицо его блестело от кухонного жира, на голых ногах виднелись огромные шишки, над головой стояли редкие седые волосы.
— Что ты с ним сделала? — проорал сеньор Коста.
— Ничего.
— Почему же он тогда это натворил?
— Понятия не имею.
— Врешь! — визгливо крикнул отец Пако, и с губ его брызнула слюна.
Валенсия уронила свечу, в подвале наступила кромешная тьма, и все замерло; только она отступала, пока спиной не почувствовала холод каменной стены в углу, и сеньор Коста, тот самый, что кормил ее, платил ей деньги, бросал на нее похотливые взгляды и говорил, что красная цена ей — пара старых простыней, теперь навалился на нее всей своей тушей; Валенсия знала, что рано или поздно это случится. Глаза ее — а они после наводнения всегда были настороже — теперь закрылись сами собой, ее маленький знакомый мирок куда-то уплыл, а на щеку обрушился мощный кулак, но ей уже было все равно. Взрослый мужчина совсем по-детски захлюпал носом и сквозь рыдания выговорил: «Он сказал, что никогда не вернется; ты его украла, ты!» Потом он застонал, как бы заставляя себя получить удовольствие, а Валенсия тихо заплакала. Старый мир уплывал все дальше и дальше, скоро она уже совсем забыла и о гостинице «Сан-Пончо», и о Масатлане, а в самый темный миг той ночи твердила себе только одно: фамилия Мойя, не забыть — фамилия Мойя. Еще до того, как все закончилось, она представляла, как в порту расспрашивает торговцев рыбой, где найти сеньора Мойю, представляла себе контору на втором этаже через дорогу от пирса, где в комнате, увешанной картами, сидит сеньор Мойя, может быть не такой уж красивый при дневном свете, и, закуривая сигару, предлагает ей работу на корабле под названием «Санта-Сусанна». «Завтра она уходит в Лос-Анджелес, — скажет он ей. — Записывайся в команду. Поработаешь три недели, а когда вернешься,
Гораздо позже, когда Валенсия уже закончила свой рассказ, Линда лежала поверх одеяла в своей белой ночной рубашке. Она лежала так довольно долго, а потом поднялась, перешла через луковое ноле и остановилась у «Дома стервятника». В окнах не было света, и, когда она прижала лицо к оконному стеклу, блестевшему под луной, как алмаз, Брудер подошел к двери с другой стороны и поздоровался.
Он открыл дверь и впустил Линду в дом. Он ждал, что она придет, и прямо сказал ей об этом. На его голых плечах натянулись подтяжки, он долго мыл руки, чтобы от них не пахло луком, вот только зеркала у него в доме не оказалось, а сегодня вечером он бы с удовольствием в него посмотрелся. В «Доме стервятника» были только кровать, небольшой стол и книжная полка, Брудер жестом пригласил Линду сесть на кровать, сам опустился рядом, и матрас прогнулся под их тяжестью. Луна светила в окно, бросала неверный свет на лицо Линды, заставлял мерцать ее ночную рубашку.
Она не подозревала, как ждал Брудер этого момента: он сидел спиной к окну, в темноте не было видно его лица, и она пришла потому, что узнала, и удивлялась, почему никто, кроме нее, этого не узнал.
Брудер вытянул из-под кровати рюкзак и, как раньше, склонился, чтобы вынуть из него вещи.
— Это ее, — сказала Линда.
Его тень упала на Библию и на веер; она испугалась, когда он разжал ее ладонь и вложил коралловую подвеску.
— Нет, — ответил он. — Это мои.
— Но были ведь ее.
— Моей матери. А теперь — мои.
Линда ощущала, как легка, хрупка и холодна коралловая подвеска. Его твердое чувство собственника отпугивало ее, и она видела — он пойдет на все, чтобы защитить то, что, как он считал, принадлежало ему.
— Она знает? — спросила Линда.
— Не говори ничего, — ответил он.
Она не поняла.
— Разве обязательно все говорить?
Брудер взял подвеску и воткнул ее между губами Линды, как пробку в горлышко бутылки. Он хотел, чтобы она замолчала, хотел поцеловать ее, знал, что она хочет того же, и, когда матрас прогнулся сильнее и их ноги прижались друг к другу, а ее защищала лишь тонкая ночная рубашка, Брудер склонился над ней, подвеска выпала у нее изо рта и лицом она прижалась к нему — ведь Линде было шестнадцать лет и жить она собиралась по-другому, совсем не так, как теперь, — в этот самый миг раздался стук в дверь, на порог пролился лунный свет, Эдмунд сердито прищелкнул языком и произнес: «Линда! Когда же ты научишься оставлять его одного?»
8
Осенью тысяча девятьсот девятнадцатого года, когда память о войне стала исчезать, а осадка госпитальных судов в гавани Сан-Диего стала меньше, потому что раненые вылечивались и уходили с них, Линда вернулась в школу мисс Уинтерборн. В тот, первый, понедельник она отправилась в школу не одна — в шаге за ней шел Брудер. К ним присоединился и Эдмунд — ему нужно было на работу, в гостиницу, где он все лето простоял за дубовой стойкой и даже стер с нее лак рукавами своего пиджака.