Пианист
Шрифт:
– Вы сожгли все фотокарточки?
– Оставил только фотографию мамы, где она в костюме Франчески Бертини, и одну свою, детскую. Я сижу на игрушечной тележке, а отец впряжен в эту тележку, и я погоняю его кнутом. Нас фотографировали в парке на Тибидабо в год покушения в Сараеве.
– А как вам удастся не выйти из дому до пятьдесят девятого года?
– Один человек из прачечной на улице Сан-Ласаро должен моему отцу, да покоится он в мире, двадцать тысяч песет и будет отдавать долг мне, по двадцать дуро каждый месяц до тысяча девятьсот пятьдесят девятого года. Одежды мне на это время хватит, потому что отец сшил себе все новое у Веильса-и-Видаля в тысяча девятьсот тридцать пятом году и почти не успел поносить. Дома я всегда хожу в пижаме, зимой в плюшевой, а летом в хлопчатобумажной,
– У вас есть в чем-нибудь нужда?
В ответ человек повернулся к ним спиной. Девушки крутили пальцами у виска, словно подвинчивая гайки, а Андрес рассказал, как странно жили эта женщина с сыном, жили взаперти у себя в квартире, выходившей на улицу Сера-Эстреча, и питались одними овощами.
– Вегетарианство иногда бывает на пользу, только от него слабость.
Так заключил дон Энрике, которому больше всего хотелось поскорее перебраться с крыши седьмого дома на крышу пятого, чтобы еще застать там Флореаля Роуру, владельца и сторожа голубятни, в которой он вместе со всеми голубями в назначенный час запирался изнутри и не открывал, кто бы к нему ни стучался.
– Последний раз я видел его в тысяча девятьсот сорок первом году. Из голубятни улетел выводок и хотел сесть на нашу крышу.
– Эта терраса более солнечная, чем на одиннадцатом или на девятом доме.
Так считала Офелия.
– Почему?
– Потому что она выше, на нее не падает тень от соседних домов. И не воняет собачьим дерьмом, как наша. Я не хочу вас обидеть, дон Энрике, мы все знаем, как вы любите животных.
– Неверно. Это животные любят нас. А мы не способны любить никого.
Никто не стал утруждать себя и ломать голову над загадочными словами газетчика, и его собственный сын повел всех дальше, на крышу пятого дома, поскольку Кинтана был занят – нашептывал что-то на ухо Офелии.
– Это он напевает ей песенку из кинокартины.
– «Дым ест глаза».
Сказал Кинтана и дохнул Офелии в глаза, Магда сделала вид, будто у нее кружится голова, чтобы опереться на Андреса, но Юнг протянул ей руку и выдернул ее почти на метр вверх, на крышу пятого дома. Магда первой увидела покатую крышу, спускающуюся к водостокам, потрескавшиеся воронки водосточных труб, а в самом конце ската – двухслойную голубятню: низ из кирпича, а верх – из разнокалиберных серых дощечек, за которыми голуби обманчиво выглядели застывшими каменными птицами. Под навесом, широко расставив ноги, сжимая в руках винтовку, стоял точно зверь-обитатель крыш, каким он, собственно, и был, – Флореаль Роура, в соломенной шляпе, нависавшей над темным дубленым лицом и низко заросшим лбом, усы и борода его были сальными и сизыми от никотина:
– Не двигаться! Вы арестованы!
– Это мы, Флореаль. Я – Энрике, газетчик.
– Какого черта вы тут забыли? Ключи от дома потеряли?
– Ребята хотели доказать, что по крышам можно добраться до площади Падро.
– До нее рукой подать. Я иногда дохожу до нее, посмотреть, как Мальвалока описывает круги над фонтаном, где стояла статуя святой Эулалии, которую красные свалили.
– И теперь ее поставят на место.
– И Мальвалока запутается, она привыкла: покружит, покружит и сядет на пустой пьедестал. Будто нарочно для нее подставка. Сидит, наверное, и чувствует себя королевой площади Падро. Прощенья прошу за винтовку. Она пластмассовая, стреляет только пинг-понговыми шариками. Беда, да и только, все хотят украсть голубей и съесть. Я слышу, как по ночам кричат: Флореаль! Я сготовлю паэлью из твоих голубей! Флореаль! Вокруг одни дикари! Война все поганит, а пуще всего – человеческие чувства. До войны у людей чувства лучше были. Теперь их у людей и вовсе не осталось – ни хороших, ни плохих. Нету – и точка. Такие дела.
Послышалось козье блеянье.
– Не похоже на голубей, – заметил Кинтана.
– А это не голуби. Это коза. Я держу тут козу Хоакина, молочника с улицы Сера, он уехал жить в Монкада-и-Рейшак. Пока он подыскивает себе дом побольше, чтобы держать коз и коров, я пасу эту, она у него одна осталась. Арагонская коза. Он привез
– А вы никогда не ели голубей?
– Могу поклясться, дорогой сеньор, я даже не знаю, что такое голубятина. Случается, ем голубиные яйца, очень вкусные и питательные, а которые сам не съедаю, продаю, жить-то надо. Первую голубку я завел, когда поправлялся после ранения, во время войны, в Альхесирасе, в тыловом госпитале, там лежали те, кто воевал в Африке под началом Мильяна Астрая. Голубка залетела в госпиталь, я отнял ее у одного придурка, Пако Толстяка, он ловил голубей, сворачивал им шею и ощипывал в уборной, а потом жарил на жаровне, завернет в промасленную бумагу – и на угли. Толстяк все ныл, мол, в ком много мяса, тому много мяса требуется, и правду сказать, совсем мало мяса выздоравливающим давали, дадут какой-нибудь завалящий кусок баранины, одни жилы да хрящи. Я и подумал, а может, отдать ему голубя, пусть ест на здоровье, а эта тварь живая поглядела на меня, как голуби смотрят, недоверчиво, мол, чего хорошего от такого ждать, они смотрят, и ты размягчаешься, вроде как заставляют тебя быть с ними добрыми, потому как глядишь на них и сравниваешь, какие они крохотули и какой ты, и думаешь: каким же мерзавцем может быть человек. Хочешь потрогать голубя, парень?
Мальчик спрятался за спину дяди.
– Иногда я вожу его на площадь Каталонии и покупаю кулечек с твердым кормом, чтобы он дал голубям. Но он боится голубей, и мне самому приходится сыпать им корм.
– Твердый корм голубям очень полезен, от него клюв крепче становится, он им очень по вкусу. Сразу видно, очень. А вот хлеб им давать – я противник, особенно размоченный, питательности никакой, только раздуваются от него голуби, как король Фарук. [52] Поглядите вон на того, в окошко виден. Я его так и зову Негус, [53] потому как Негус мне по душе и Негусом звали моего племянника, того, который упал с крыши и убился на улице Сера, когда с сыном запускал воздушного змея.
52
Фарук (1920–1965) – египетский король (1936–1952), свергнут в результате июльской революции 1952 г.
53
Сокращенный титул императоров Эфиопии до упразднения монархии.
Флореаль впал в задумчивость: видно, откуда-то из тайных глубин поджарого тела его обдало холодом, и он приуныл. Столько сил тратить. Столько сил, и все зря.
– Почти совсем не сплю, сторожу их. Все, все против них. Людская злоба, зависть, голод. Злоба-то всегда была на свете, а вот зависть в такие времена растет, я люблю голубей, а это людей обижает, потому как столько людей видят сейчас одну ненависть и презрение, да вот еще голод, хуже голода вообще ничего нет.
Флореаль повернулся спиной к своим соседям и раскинул руки в стороны, словно желая обнять голубятню.
– Но я их не отдам, ни злобе не отдам, ни зависти, ни голоду, лучше я сам им всем шеи сверну, а потом отсюда – вниз головой.
Он снова обернулся к ним и протянул мех с вином.
– Рыбой пахнет, но вино хорошее, в таверне подвальной куплено, говорят, оно из Приорато, вот я и пью его с черствым хлебом, соседка из третьего дома мне хлеб оставляет, а сахар дают мне в трактире за то, что я обучаю петь их попугайчика.
Энрике и Кинтана хлебнули по глотку вина, а Росель с Андресом отказались, но зато Магда с Офелией воспользовались случаем и, прильнув к горлышку, затянулись. Флореаль отобрал у Офелии мех и сам с удовольствием присосался к горлышку, от которого только что оторвались девичьи рты, не сводя с девушек зовущего взгляда.