Пианист
Шрифт:
– Ну и сукин сын…
– Что он говорит?
– Совершенно противоположное тому, что говорил всегда.
– Вы его знаете?
– Знаю ли я? Да его и родная мать не до конца знает.
Он прикрепил статью на прежнее место и задумался. Старуха спала, безжалостно будить ее, чтобы спросить, почему на стене висит эта статья Луиса Дориа.
– Вы торопитесь, Андрес?
– Нет. Все, что я должен был сделать, – сделал. Но не взял ключа от подъезда, он железный, очень тяжелый. Так что надо вернуться домой до десяти, пока сторож не запер двери.
– В моем распоряжении полчаса. Вы не против, если я поиграю еще немного? Если вы уйдете, мне неловко оставаться в квартире у незнакомой женщины, вдобавок старуха спит, а инструмент, на котором я играю, чужой.
– Я бы еще ненадолго остался. Музыка меня не утомляет. Я закрою дверь на балкон, на улице будет не так слышно.
Росель опустил веки в знак согласия,
– Публику надо изнасиловать. Она должна вскочить со своего места в ужасе, предчувствуя насилие. Сначала она возмутится, возмутится ее достоинство – даром, что ли, покупали билеты, – но, если артист не сдается и продолжает наступление, негодование публики переходит в замешательство, а замешательство – в панику. Художником будущего можно назвать только того, кто изгоняет филистеров из храмов и базаров искусства, построенных буржуазией.
И Дориа взял у него партитуру Бартока и разорвал в клочки.
– Паяц.
Пробормотал Росель и рассмеялся. У него за спиной Андрес устроился в креслице и собирался слушать музыку, за окнами опустилась ночь. Эта музыка ничего не говорила ему, хотя он чувствовал величие и мудрость в игре пианиста, в том, как тот извлекал звуки, как иногда словно едва касался клавиш, как порою задерживал звук или затягивал паузу, а потом неожиданно выплескивался ритмом. Андрес устал, и музыки больше не хотелось, тем более что впереди маячило совсем иное. Возвращение домой. Недовольные лица – опоздал к ужину, теперь разогревать. Тесная комнатушка, тахта, обычный пружинный матрас, подвесной пюпитр – для чтения зимой, если придется читать, если не будет ничего иного, кроме как торчать в этой берлоге и влачить скудную жизнь, в которой нет иной музыки, кроме жужжания швейных машинок – матери и сестры – да немудреных песенок, что несутся со двора. У остального мира – другая музыка, но она начинается там, за горизонтом, за площадью Падро.
– Ничего, я еще вернусь сюда, я добьюсь успеха и возвращу достоинство этим старым домам и этим побежденным людям. Я приду оттуда, из-за горизонта…
Поэтический образ никак не шел на ум. Никак. И музыка уже надоела, поскорее бы он кончал, этот пианист, только не хочется быть непочтительным. Улица под газовыми фонарями выглядела пустынной и одинокой, лишь в немногих окнах горел свет, в некоторых дрожало зыбкое пламя карбидных ламп или свечей. Громыхая, прошел в парк полупустой трамвай, первый номер, и тотчас же, будто специально ждала, пока он проедет, через трамвайные пути перешла Манон Леонард – волосы светлые, с серебряным отливом, жакет из искусственного каракуля, узкая прямая юбка, крошечные туфельки, но щиколотки, пожалуй, толстоваты и тяжелы. Манон торопилась домой с маленьким пуделем на руках. Она ступила на свою улицу, и у дверей дома ее окатила волна музыки. Полонез Шопена «Прощай» кто-то играл с видимой неохотой. В тревоге и любопытстве Манон Леонард бросилась вверх по лестнице так быстро, как только позволяла ей узкая юбка, с первого же раза попала ключом в замочную скважину, спустила песика на пол, и тот, повизгивая, помчался на кухню, где его заждался ужин.
– Мама. Это я.
Кто-то играл на пианино там, в комнате, за этим коридором, оклеенным ненастоящими галереями и коринфскими колоннами, водяными лилиями, водоемами, силуэтами далеких танцовщиков, которые казались стрекозами на водной глади прудов. Мать уже проснулась в качалке; молодой человек, которого она видела где-то, поднялся из кресла и робко пятился, бормоча приветствия; и тот, что играл, тоже поднялся, он еще спиною к ней, но вот он поворачивается, одновременно опуская крышку пианино, и открывает рот, чтобы поздороваться или извиниться. Но немеет. Как онемела и сама Манон Леонард, узнав в лице пианиста прежние дорогие черты. Память о былом. И в нем самом – другого человека. Пройдет много лет, и Андрес не забудет, как вскрикнул Росель:
– Тереса!
И как почти в тот же миг вскрикнула Манон Леонард:
– Альберт!
И как они обнялись, и как плакали.
– Так малыш кидается к родителям, когда потеряется на вокзале или на людной улице. Я один раз видел, как плакал мой племянник. Думал, что потерялся, и вдруг увидел нас, он плакал так же, как пианист с Манон Леонард. Ну да. С Тересой.
Вот так все в точности рассказал Андрес на следующий день Кинтане, на пустыре, где прежде была женская тюрьма, у площади Рейна-Амалиа. Андрес рассказывал и метал в цель камешки.
III
– Нет. Не думаю, что я
Дариюс Мийо [55] засмеялся, и не поддержал его только Луис Дориа. У Тересы вырвался смешок, нежное сопрано, Ларсен рассмеялся открыто, а Росель улыбнулся как сообщник.
– На самом деле в блистательном музыкальном творчестве Фальи мы, относительно молодые, гораздо более ценим экзотичность, отблеск той полной контрастов романтической чувствительности, которой мы наделяем Испанию, нежели всю совокупность музыкального творчества Фальи, включающую технический и культурный аспекты. Нас привлекает его экзотичность, и потому мы терпимо относимся к иностранному импрессионисту, каковым, по сути, является Фалья, гораздо терпимее, чем к отцам французского импрессионизма. Этих мы уважаем, но с ними и сражаемся, соблюдая определенную вежливость. Мы, музыканты, менее агрессивны, чем художники или писатели, во всяком случае, французские музыканты, может, потому, что общество обращает на нас меньше внимания, чем, к примеру, на художников или писателей. Теперь дело обстоит лучше, но, когда я был молодым, ну скажем, более молодым, в послевоенные годы, в начале двадцатых, в Париже у музыки и публики-то не было. Существовали всего четыре очага симфонической музыки: Общество концертов Парижской консерватории, которое давало концерты по воскресеньям в три часа дня в маленьком зале старой консерватории, этот оркестр отличался славными традициями, но допотопным репертуаром. Затем были залы «Гаво», где, кстати, дебютировала «Молодая Франция», [56] о чем мы говорили, там дирижировал Шевиллар, до безумия увлекавшийся Вагнером, Шуманом и Листом; затем были общества «Концерты Колонна», «Концерты Шатле» и, наконец, Оперный театр, где по субботам и воскресеньям днем давала концерты «Ассоциация концертов Падлу», основанная Рене-Батоном. Это объединение поначалу действовало наиболее смело, но, чтобы дать молодым больше возможностей, надо было идти в залы камерных концертов, в «Плейель», или «Эрар», в зал «Гаво» или «Саль дез агрикюльтёр». Но, по правде говоря, ни те, ни другие залы не заполнялись. Опера – да, опера собирала публику: во-первых, потому, что опера – культурное событие общественного значения, и еще потому, что всем известно: парижская опера – это в полном смысле слова музыка светская, а концертная музыка собирала мало публики или вообще не собирала. Я помню полупустые залы. Не хочу напрашиваться на похвалы, но то, что делали мы, «Шестерка» – хотя, собственно, нас никогда не было шестеро, – и прежде всего грандиозный Эрик Сати, да и Онеггер, имевший, пожалуй, слишком шумный успех, – все это, безусловно, помогло создать совершенно новый климат, хотя, повторяю, у нас никогда не было, нет и не будет того культурного и общественного резонанса, какой имеют писатели и художники. Франция испытывает комплекс музыкальной неполноценности в сравнении с итальянцами и немцами и, напротив, превосходно осознает величие и всемирное значение своей литературы и изобразительных искусств.
55
Мийо, Дариюс (1892–1974) – французский композитор, дирижер, музыкальный критик. Участник «Шестерки» – содружества французских композиторов, сложившегося после первой мировой войны и существовавшего до середины 30-х годов. В состав группы, основной задачей которой были поиски новых принципов композиции, входили Л. Дюрей, Д. Мийо, А. Онегтер, Ж. Орик, Ф. Пуленк, Ж. Тайфер.
56
Творческое объединение французских композиторов, возникшее в 1935 г. по инициативе И. Бодрие; ставило целью создание «живой музыки», проникнутой гуманистическими идеалами, преодоление музыкального конструктивизма.
– Сати на ходулях бегал за музыкой, но так и не догнал.
– Что вы сказали?
Мийо или не услышал того, что сказал Дориа, или ему не понравилось то, что он услышал. Во всяком случае, с его широкого лица бонвивана не сошла улыбка и добродушное выражение; подводили только глаза – их колючий, быстрый и режущий взгляд, а рот и все лицо – мягко-неопределенные меж двумя темными округлостями: густой темной шевелюрой и не менее густыми бакенбардами и бородой, нависавшей над бантом галстука.