Подменыши
Шрифт:
— Даже слишком, — с трудом просипел он.
— Знаешь, что такое дьявол?
Тот мотнул головой.
— Так вот, дьявол — ничто и это ничто ничтожит. Это ты. Понимаешь, это ты! Догниваешь счастливым, догнивай. Сына жалко, ты же хочешь, чтобы он в тебя превратился.
Сатир крепко взялся за конец ремня мужика и потянул к себе, затягивая. Пузцо лежащего стало медленно сжиматься, дышать ему стало совсем трудно. Глаза выпучились, лицо налилось кровью, руки бессильно заворочались на диване. Мучитель распрямлялся, не снимая ноги с груди страдальца, ремень утягивался.
— Вот что, мерзость, отныне ты мышь, твой дом — нора. Если будешь вести себя чуть громче мыши, я приду и сломаю тебе позвоночник. Будешь всю жизнь из пипетки питаться. Если ещё кто-то тебя согласится кормить.
Сатир выдержал паузу, вгрызаясь, как злое насекомое, взглядом в лицо внизу.
— Я твоя смерть. Ты мне веришь, личинка?
Мужик в ужасе кивнул, глядя в холодные, как сталь на
И тут мужичок заплакал — громко, в голос, с всхлипами, заходясь от слез, постанывая больным зверьком, уткнувшись в грязные вонючие тряпки под головой. Он натягивал на голову все, что загребали руки, желая зарыться в хлам, как рыбы зарываются в ил. С трудом отпустил ремень на брюках, слезы потекли непрерывным потоком, словно вся водка, что он выпил в жизни, выходила из него слезами. Он задыхался от рыданий, проклинал свою жизнь, друзей, деньги, пьянство, всё. Руки его судорожно ползали по дивану, цепляясь за дыры в обивке и разрывая их еще больше. Сатир послушал немного в коридоре и с облегчением вышел на лестницу. Из-под стола, трусливо и заискивающе озираясь вышел доберман. Подошёл к хозяину, утешая лизнул ухо, поскулил вместе с ним. Мужик обнял пса за шею, прижал к мокрому лицу. Доберману было неудобно так стоять, но он не двигался и лишь продолжал тихо поскуливать.
Погода последние пять дней стояла хорошая. Солнце пекло целыми днями. Даже не верилось, что сейчас уже середина октября. Неторопливый, разомлевший от жары, как кот на нагретой крыше, ветер налетал тягучими порывами, обрывал листву в парках и затихал, словно любуясь её падением и редеющим после каждого его набега убранством кленов, лип, тополей, осин.
На берегу Шерны развели костер. Не большой, поскольку и без того было тепло, просто, чтобы был. Еду разложили прямо на листьях, безо всяких газет, тем более, что взять их позабыли. «Накрытый стол» выглядел довольно аппетитно: тут была и розовая ветчина, переливающаяся на солнце, и пакеты с корейской морковью («Это специально для нашей узкоглазой сестры», — пояснил Сатир. Белка действительно любила корейскую кухню), горы ломтей свежайшего бородинского хлеба, колбаса нескольких видов, баночки с длинными солеными помидорами и хрустящими, как молодой лед, огурчиками, порезанная селедка в соусах пяти сортов, красная икра, сыры (в том числе и с плесенью), стожки разнообразной зелени и множество фруктов: бананы, киви, яблоки, персики, гранаты, груши, ананасы. Рядом, развалясь сочными ломтями, испещренными косточками, лежали арбузы. Были тут и пресловутые омары (которых, впрочем, никто не умел готовить и они впоследствии были испорчены, когда пьяные революционеры поздно вечером жарили их на огромном костре, более подходящим для аутодафе). Плюс к тому несколько сортов водки, от сакэ до «Перцовки». Различные вина: «Киндзмараули», «Хванчкара», «Кагор», «Херес» и так далее. Кроме того, было приобретено несколько бутылок шампанского и коньяка.
— Бог ты мой, наш Сатир превращается в гоголевского помещика из второй части «Мертвых душ», — обронила Белка, обозревая изобилие. — Тот же размах и выдумка.
— Не цените вы меня, внучка Чингис-хана, — отозвался он. — Что с того, что мы съедим всё это? Не предавайте этому большого значения. Не съедим, так выкинем…
Две бутылки шампанского грохнули пробками в небо, окатили пенными струями собрание, и с этого момента время, ускорившись, заплутало среди дубов, которыми поросли берега Шерны. Пошли тосты, обрывочные речи, смех, рассуждения. Чувства становились легкими, как мимолетный взгляд, мысль терялась в открывшемся просторе.
Белка, замечтавшись, смотрела на воду в бликах утреннего солнца, слепящих глаза. Река неторопливо поворачивалась в берегах, играла чистыми водами, подмывала корни деревьев, никуда не спеша и ни о чем не заботясь, зная, что впереди достаточно времени, чтобы успеть все. Серафима вдруг позавидовала её спокойствию и легкости. Ей захотелось войти в нее, почувствовать течение, его мягкие и настойчивые усилия, знание пути и полное отсутствие страха заблудиться или сделать что-то не то. Белка, тихо поднялась и скрылась в кустах. Отойдя на сотню метров от друзей, она быстро
Белке показалось, что она плывёт куда-то и вдруг со всех сторон с пронзительными криками на неё посыпались маленькие и черные, как угольки, птицы. Отчаянно вереща, они падали неведомыми пугающими градины. Едва коснувшись её тела, они отщипывали крохотные кусочки, взлетали и продолжали кружиться над поляной черной метелью. Белка закричала, забилась, захотела встать, но не смогла. Вся она в одно мгновение превратилась в мечущийся комок жгучей боли. Попыталась защищать лицо, но птицы, протискиваясь сквозь пальцы, добирались до него и продолжали неумолимо разрывать её на части. Боль залила Серафиму кипящим потоком.
И вдруг всё кончилось. Она почувствовала лёгкость, словно поднялась в воздух. Огляделась и поняла, что стала стаей птиц. Маленьких, черных, блестящих, как ягоды черёмухи, брошенные в небеса. Белка закричала от радости в тысячу крохотных горлышек и взвилась вверх к дрожащей синеве, к солнцу. Она понеслась над лесом, увидела неподалёку тонкую струйку дыма от костра, поняла, что где-то там её друзья. Но сейчас ей не хотелось возвращаться к ним, хотелось летать, кружиться, падать, кувыркаться, чувствовать упругость воздуха сонмом маленьких крыльев, чтобы ветер свистел, чтобы было холодно и страшно от пронизывающих потоков ветра. Хотелось закладывать виражи, развороты, свечкой взлетать вверх, ослеплять глаза небом и солнцем, петь, смеяться, верещать и чувствовать себя стаей птиц.
Внизу до самого горизонта лежала рваная желтая холстина леса. Вверху — солнце. Белка выбрала солнце и стала подниматься. Радость переполняла её, билась колокольчиками в маленьких грудках, звенела медью в небесах. Солнце становилось всё больше и ближе, но она не чувствовала жара. Потом оно заполнило всё вокруг, и вдруг стая словно бы влетела в расплавленное золото. Всё стало ярко-желтым и неожиданно легким. Она нырнула в Солнце, как в воду. Повернула назад, вынырнула из солнечного океана, заметалась у поверхности. Всюду ходили огромные волны, переливаясь цветами небесного огня. Неподалёку чудовищным деревом вырвался протуберанец в белом раскалённом облаке, устремился прочь и исчез где-то вверху. Всё вокруг колебалось и шло дрожью, словно величественная музыка пронизала пространство. Слышались удары в литавры, рёв исполинских труб, тяжелая поступь барабанов, тягучими потоками переливались басы. Здесь словно бы продолжала кипеть и буйствовать та первородная сила, что когда-то произвела на свет всё живое. Белка запела, трепеща крылышками, затанцевала каждой частичкой своего существа, понеслась, задевая черным опереньем верхушки исполинских волн. Потом крикнула на прощанье и отправилась обратно к Земле. После солнечного неистовства Земля казалась спокойной и умиротворенной. Серафима спускалась всё быстрей, ветер свистел в ушах на немыслимо высокой ноте. Она захотела снова запеть, но воздух стал вязким, как смола. Внизу появилась знакомая пестрая мешковина осеннего леса с блестящей, как потемневшее серебро, ниткой реки. Тогда она зажмурилась и со всего размаха ударилась оземь.
Когда Белка открыла глаза, наверху всё так же светило Солнце, шелестели листья, рядом ворковала река. Тело невыносимо зудело и жгло, словно его искусали рыжие муравьи. Она с ожесточением принялась чесать себя, оставляя красные следы от ногтей, задохнулась от усилившегося зуда и с головой бросилась в реку. Боль тут же начала отступать, словно смываясь водой, и вскоре исчезла совсем. Стало легко и спокойно. Серафима выплыла на середину реки, перевернулась на спину, не щурясь посмотрела вверх и засмеялась. Эхо солнечными зайцами заметалось меж берегов. Жизнь вдруг стала ясной и прозрачной, как промытое перед первым мая стекло.