Провокатор
Шрифт:
– И он сексот?
– удивился я.
– Он такой сексот, как я сексот, - сказал Цава.
– Так выпьем же за нас, сексотов - сексуально ответственных товарищей.
И мы выпили за любовь.
прокурор, тот самый, метр с кепкой, был именно тем человечком, у которого в перспективе могли сгореть дача, квартира, машина и проч., или это был судья, засудивший молодого преступника Кулешова, - это, впрочем, не столь важно. Для дела важно было, что он получил повышение и оказался снова вершителем чужой, конвоированной обстоятельствами
Прокурор любил свою работу, любил мясистую храпящую жену, растущих, требовательных своих детей и молоденькую секретаршу Настеньку. Запросы близких и родных превышали возможности честного труда. И поэтому судье приходилось грешить. Увы-увы, что делать, если государство не способно было по справедливости оценить его тяжелый и напряженный труд.
В тот день, последний для себя, он чувствовал себя преотлично. Кровь бурлила в членах. Бойкое сердце грел задаток. Жена уехала на дачу. А Настенька соблазнилась провести вечерок в ресторации, а после... Судья притормаживал игривое воображение - работа есть работа: он готовил Вопрос о помиловании гражданина Кулешова, о котором так ходатайствовала общественность. К мнению общественности необходимо прислушиваться, не так ли?
Да-да, умышленное убийство, совершенное в состоянии сильного душевного волнения, вызванного насилием или тяжким оскорблением со стороны потерпевшего, а равно вызванного иными противозаконными действиями потерпевшего, если эти действия повлекли или могли повлечь тяжкие последствия для виноватого или его близких, - и в этот ответственный момент в приемной возник шум. Дверь непристойно, с ударом, распахнулась, и в кабинет ворвалась безумная женщина в пестрых одеждах. В ней, вульгарной и небрежной, прокурор признал свидетельницу по делу, его вновь так занимающему.
– У-у-у, мой сладенький! Я вся твоя! Бери меня! Епи меня! На! На! На!
– И срывала с себя абсолютно все одежды.
Надо сказать, что от подобного преступного демарша в стенах Правосудия судья несколько прижух, если выражаться интеллигентно, но быстро нашелся:
– У меня не приемный день.
Однако несчастная голая шлепнулась животом на стол, как на мусорном пляже в Серебряном бору, и предприняла гнусную попытку покушения на честь прокурора, клацая зубами и визжа:
– Дай свободу! Свободу! Освободи-и-и!
Прокурорская честь внизу была спасена расторопными, рачительными сотрудниками охраны. Безумную скрутили и отправили в образцово-показательный сумасшедший дом.
"Боже мой, - медленно приходил в себя судья, - у меня ведь действительно не приемный день?"
Уже был глубокий вечер, когда пришла О. Александрова. Я был весьма пьян, но ее таки угадал:
– Ж-ж-жена?
– Свинья!
– сказала она.
– Свиньи!..
– Ну, Оксаночка? Зачем ты так?
– вмешался Цава.
– У нас горе.
– Какое?
– Задаток накрылся. Мой.
– Цава, разве
– поинтересовался я.
– Я тебе отдам.
– Ты?
– Я!
– Откуда?
– Пьесу поставят... все театры... мира и Европы... и РСФСР!
– Какая пьеса?
– Замечательная.
– Про любовь?
– И про любовь тоже... И про ненависть!.. И про страх!.. И про храбрость!.. И про гнусь!.. И величие духа!.. И про нас!.. И про тех, кого нет!
– А разве такая пьеса нам нужна?
– Нам?.. Это кому?
– Народу!
– Не знаю, - замешкался я.
– Нужна... будет... когда-нибудь!..
– А жрать хочется сегодня!
– А этого тебе не хочется?
– Я протрезвел. И зарылся в бумагах. Сейчас я тебе прочитаю.
– Не надо!
– Надо, Цава, надо. "Меня здесь били, больного шестидесятишестилетнего старика, клали на пол лицом вниз, резиновым жгутом били по пяткам и по спине; когда сидел на стуле, той же резиной били по ногам... и в следующие дни... по этим красно-сине-желтым кровоподтекам снова били этим жгутом... я кричал и плакал от боли. Меня били по спине этой резиной, меня били по лицу размахами с высоты..."
– Д-д-д-д-давай выпьем!
– Д-д-д-д-давай!
И мы выпили за мою пьесу под названием "Генеральная репетиция осенью 1937 года". Мы выпили за тех, кто погиб в рубительном отделении отлаженной машины государственной власти. Мы выпили за тех, кого помнили. Мы выпили за прошлое и за настоящее, а за будущее мы не выпили, потому что за будущее не пьют. Но Цава сказал:
– Ее поставят... все-все... все театры мира и Европы... и РСФСР... и Средней Азии...
– Там пустыни, - заметил я.
– Более того, в пустынях - корабли, - вспомнил Вава.
– То есть верблюды.
– А!
– сказал я.
– Цава, мне нравится ход твоей мысли... А ты-то знаешь отличие человека от него?
– Кого?
– забыл мой товарищ.
– Корабля... в смысле, верблюда?
– Не знаю.
– А я знаю: верблюд может на все плюнуть... Тьфу!
– Ты попал мне в глаз!
– Извини!.. Так вот, Вава, верблюд плюнет и уйдет.
– Куда?
– Вообще... туда... сюда... Куда глаза глядят.
– А ты мне в глаз плюнул! Зачем?
– Это потом, - отмахнулся я.
– А мы никуда! Ты понимаешь, никуда! Мы заложники...
– Хороши-хороши, - вернулась из комнаты О. Александрова.
– Нашли друг дружку, спились... спелись...
– Женщина!
– стукнул кулаком по столу Цава.
– Не встревай, когда мужчины говорят!
– Цыц, баба!
– Я тоже бацнул по столу кулаком. И попал в тарелку с колбасой. Нарезанная колбаса маленькими НЛО взлетела...
– Что?!
– сказала моя жена, и последующие события развивались стремительно и даже безжалостно по отношению к нам с Цавой.