Собор
Шрифт:
— Садитесь, прошу вас! — архитектор придвинул старику стул, взял у него палку, чтобы тому легче было сесть. — Я зашел сюда случайно, с дороги… Разве я думал?.. Эй, хозяин! Вина! И все, что у вас есть самого хорошего, черт возьми!
Минуту спустя они чокнулись тем же самым вином, что перед тем уже подавали архитектору, неторопливо выпили свои стаканы и одновременно поставили их на стол.
— Откуда вы едете? — спросил мастер.
— Из Европы.
— Ну и как она?
— Как и была, что с нею станется? — махнул рукою Огюст. — Не могу я теперь без Петербурга… А вы… Как это с вами приключилось, Самсон Семенович?
Глаза каменотеса от выпитого вина ярче заблестели, он хлопнул ладонью по столу, и доски как будто прогнулись под его мощной рукой.
— Да как оно приключается, Август Августович? Судьба что лодка: плывет-плывет, ан раз — и перевернулась.
— Мерзавцы! — прошептал Огюст. — За такие труды… Скажите мне, сударь, где вы ныне живете?
Суханов приподнял низко опущенную седую голову и почти изумленно посмотрел на архитектора:
— Нешто вы все не устали для малых людей милостыней выспрашивать? Как тогда крыши в Пютерлаксе сделали ведь… То-то у вас лицо все такое же молодое. Небось, собираетесь сами к великому князю с прошением идти? Полно, бросьте!
— Не пойду я к великому князю! — с яростью воскликнул архитектор. — Я с государем поговорю… И если справедливость — случай, я случай этот не упущу. Где вы живете?
— В первом квартале Нарвской части, дом мой угловой — сто пятьдесят на тридцать два… Да только не стоит трудов ваших. На всех скорбящих не напасешься. А я ведь смотрел не раз на ваш собор… Подойду, погляжу, да на душе-то и полегче от такой красоты. Будто в лицо Богу смотришь.
— Правда? — заливаясь румянцем, воскликнул Огюст.
Суханов рассмеялся:
— И краснеете, как прежде! Потому, как белобрысый вы… С чего же я врать-то стану? Истинно говорю — собор вы великий строите. А я ж вам говорил, помните, — толк из вас будет. Старому мастеру верить можно.
Десять минут спустя в трактир заглянул кучер:
— Ваша милость, колесо починено. Ехать можно.
Монферран встал:
— Самсон Семенович, поедемте со мной. Нас в карете двое — Алеша и я. Мы и подвезем вас до города. Вы что здесь делали-то?
Суханов поморщился:
— Сдуру сюда притащился. У скота Тришки Ермилова в долг попросить решился. Прежде он у меня часто брал, купчишка этот дурной… Ведь не дал, собака, чуть пса с цепи не спустил!..
Теперь голос мастера выдал мучительную горечь, и Монферран покраснел еще сильнее, испытывая странное чувство вины и вспоминая отчего-то Максима Салина, его деревянную модель и гордый блеск его глаз.
— Самсон Семенович, вы не обидитесь, если я вас попрошу у меня взять немного денег? Не в долг, а так…
Мастер усмехнулся:
— В моем нынешнем существовании обижаться на милостыню нельзя, сударь вы мой. И коли уж я у князей просил, зная, каковы они и как им на меня и на труд мой наплевать, то у такого ж, как я, рабочего человека, возьму не думаючи. Да и ведь знаю, что вам не жаль.
И он, почти величаво поклонившись, взял из рук архитектора и бережно спрятал в кармане кафтана, в кожаном кисете, золотую сторублевую монету. (Огюст снял ее с цепочки часов. Других крупных денег у него при себе не было.)
II
«За полгода моего путешествия я впервые беру перо, впервые хочу продолжить мои записки. И не потому, что прежде не нашел времени для этого — здесь, за границей, я много свободнее, чем в Петербурге. Боже мой! Я написал «здесь, за границей», а за окном моим — Париж… Что сталось со мною? Ведь я по-прежнему — я, и моя родина — Франция… Но что тогда для меня Россия?
Писать нужно уметь, а я не умею: мысли носятся, прогоняют одна другую, и мне не сплести их в единую цепь. Едва ли кто сможет читать эти мои излияния…
Итак, я сел за стол, чтобы описать свои впечатления и чувства? Чувства, вызванные всем тем, что я повидал в Италии, Англии и во Франции…
Италия. Новая встреча с этой любимой страной, которая сыграла в судьбе моей такую особенную, такую странную роль. Во мне есть итальянская кровь, но люблю я Италию не поэтому, конечно. Когда-то, в семнадцать лет, путешествуя по ней, я дал себе слово стать архитектором, что бы со мной ни случилось. Когда-то, в двадцать один год, умирая в одной из ее долин, я увидел призрак моего будущего собора… И я не умер, чтобы его выстроить.
Равенна. Я не хотел в нее заезжать, она лежала вне цели и замысла этого путешествия, но устоять пред искушением я не смог. Ах эти суровые, светлые стены романских построек, храмы, снаружи сдержанные, с полуслепыми глазами узких редких окон, внутри пересеченные острыми лучами солнца. Лучи эти касаются стен, касаются осторожно, будто сознавая, как стары, как хрупки оставшиеся на них образы; лаская их, любуясь ими, потому что они прекрасны в своей наивной и суровой простоте… Мозаики равеннских храмов сияют великолепными красками, будто только что созданы, а иным из них по тринадцать веков…
Рим. Ни с одним из городов он несравним, он слишком долго становился Римом. Античность, Возрождение, век прошлый и нынешний имеют в нем особенные, лишь Риму присущие черты. Если Равенна безмятежна, то Рим печален, наверное, потому, что слишком много знает…
Я бродил по нему, как одержимый, весь первый день, от полудня до последних лучей вечерней зари и потом, рискуя заблудиться в темных, неосвещенных улицах, до поздней ночи, и передо мной, будто призраки, вставали то дворцы, то развалины, которые прежде тоже были дворцами, террасы и галереи манили меня прилечь отдохнуть среди пыльных кудрей дикого винограда, но незнакомая тревога гнала дальше и дальше. Я искал дорогу в Сан-Пьетро, дорогу, которую знал раньше, но позабыл. Мне было не выйти к собору, хотя почти все время он возникал в просветах уличных щелей, над размахом площадей, над ветхими и новыми крышами. Его грандиозный купол плыл в небе, будто отделенный от всего города, принадлежащий и не принадлежащий ему, царящий над ним не с горделивым торжеством императора, а с ясной невозмутимостью верховного жреца. Я ни У кого не спрашивал дороги, я хотел выйти к нему сам. И я вышел к нему с первыми проблесками рассвета, совершенно измученный и словно заколдованный Римом. Я много лет знал этот собор, видел его в юные годы, читал о нем, копил его изображения, созданные разными художниками в разные века. И вот теперь, узрев его неимоверную мощь над хрупкой точеной легкостью колоннады, его неудержимость и строгость, его простоту и неповторимость, — и все это в красном с золотом полыхании зари, я онемел и остановился. И потом упал на колени перед ним и почувствовал, что плачу. Нет, нет, я плакал не от зависти (я знаю теперь, что могу не меньше, чем его создатели), хотя и гению не грех позавидовать его творцам — но я был потрясен ясностью, свободой и высотой духа…