Старые колодцы
Шрифт:
– Бабешки! Коммуниста не принимають...
Фрося, легкая на ногу, отвечала:
– Портунист ты, а не коммунист.
Шолохов бежал с палкой за женой, а Ефросинья Михайловна – не будь дура – ко мне спряталась, в домишко, некогда бывший первой евгеньевской школой, а теперь, когда Евгеньевку закрыли, ставший для трактористов и комбайнеров заезжей избой на сезон. Шолохов рассердился на весь белый свет, зауздал кобылу и поехал в Котик, купил там литр водки, распил со случайными собутыльниками, на обратном пути заблудился и уснул в телеге. Ночью ему показалось, что он дома, он разделся до исподнего, а под утро – весь опухший от комариных укусов – проснулся посреди огромного пшеничного поля. Распряженная кобыла ходила рядом. Домой Шолохов явился притихший и жалкий. Но день пробежал, два, снова голос подает:
– Портрет Сталина видишь у меня на стене?
– Вижу.
– Не сыму!
На портрете (из «Огонька») Сталин изображен в белом
– Да кто же требует снять Сталина со стены? – удивился я.
Шолохов помолчал, потом отвечал:
– Они клевещут на себя. Че тут писать? Жил у нас Михалка и помер. А не помер – ты и его вписал бы? А че о нем писать?
Прозвище Михалка было у старика Михаила Степановича Асаенка, некогда крепкого хозяина, в сорок лет вступившего в колхоз. У Михаила Степановича родились две дочери и поздний сын. Сын после войны уехал из Евгеньевки, вернулся с женой, пожил недолго, родил сына и уехал, бросив семью. Воспитывать внука стал Михаил Степанович. Сын вернулся в деревню с новой женой, нажил двоих детей – через три дома от первой жены, бросил и вторую семью и окончательно исчез. Михаил Степанович вырастил и этих внуков. Кормил и одевал. Овцу живую на плечи поднимет, в Тулун на базар снесет, продаст, а к вечеру дома уже – с гостинцами.
Состарился Михалка, зато внуки вымахали, как дубки, крепкие. И стал к Михалке наведываться Шолохов:
– Каку ты жисть прожил, Михалка? Безыдейную.
Девяностолетний старик виновато моргал глазками и соглашался с Шолоховым.
– Я те как коммунист скажу, – наступал Шолохов, – Фома грабли делал, от Фомы память останется. А от тебя что останется?
Фома – это Фома Степанович Поплевко, серьезный грабарь, да ведь что его равнять с Михалкой: каждому свое.
Михалка, седой, с выцветшими глазами, сидел и плакал. Хоронили Михалку не дети – внуки: со всеми почестями, с поминаниями, и оградку красивую сделали на кладбище. Теперь нет оградки и кресты почти все поломаны – трактористы выпьют весною и на машинах по пустой деревне, по могилам...
Да-а... Стареют дети у Михаила Петровича Непомнящих. Минувшим летом постигла беда старика – младший, Виктор, повесился. Гонял на отгул стадо в Евгеньевку, с женой помириться все не мог (пьет жена беспробудно) и избрал исход. Афанасьеву вообще что-то не везет: Виктор Михайлович Непомнящих был седьмым самоубийцей в последние полтора года [75] .
Сыновья Жигачева все ушли в город, а внук один шофером работает в колхозе, исполнительный, трезвый парень.
Александра Ивановна Сопруненко живет одна-одинешенька. Если занеможет, младший сын Иннокентий подсобит, прибежит, печку истопит, воды принесет от колодца, а когда и забудет, совсем не заглядывает к матери.
75
Полоса самоубийств тяготила деревни в эти месяцы своей немотивированностью. Дом есть, семья, дети, достаток в дому, – но некая сила сатанинская уводит не мальчика – мужа – в петлю. Я, зная жизнь в дальние десятилетия и проговорив об этой жизни долгие вечера, не услышал от старых колодцев погребальных вестей и похоронной музыки. Трагические ноты Перекоса и драма Отечественной, как ни странно, возвысили стоимость и самоценность Бытия – и можно было внимать бесконечно гармонии жизни, ее высоким, ее глубоким тонам.
Смерть Василия Казакевича была для деревни загадочной и непостижимой; Петр Царев, председатель колхоза и друг Василия, выплакал глаза на поздних похоронах, но объяснить жене Василия, отцу его Ивану, детям Василия уход не смог.
Прошел год, я встретил Царева в Иркутске, он взял меня за руку и вдруг сказал: «А если б мы не поддались нажиму и не закрыли Евгеньевку – был бы Вася жив, не ушел бы...»
Не ушла бы в леса прабабка Василия, не ушел бы в баню на задах огорода дед Пахом, – что увело его предтечей? Из живой Евгеньевки?
Да, но что, какая беда скоро позовет в петлю парторга колхоза Кузнецова?..
В одиночестве живет Надежда Егоровна Ломакина, и другие старухи маются каждая сама по себе – повелось теперь отделять стариков на отшиб. У Алексея Даниловича Медведева сын в Риге (второй погиб), жена померла, но сошелся Алексей Данилович с Верой Григорьевной, в девичестве Родионовой. Родионовых когда-то разорил Тимофей Горюнов с сотоварищи. Горюнов и сейчас живет неподалеку от Медведевых. Но, как и раньше, у Медведевых ладный и чистый дом, а двор – загляденье; у Горюнова развалюха изба, крыша течет, ограда покосилась. А ведь Горюнов намного младше Алексея Медведева. Медведеву-то восемьдесят пятый год идет. В Заусаеве ночую я всегда у Медведевых, зимой в избе, а летом
У Пелагеи Кузьминичны, одной из немногих, старость обеспеченная, приходится, правда, с внучкой нянькаться, но Пелагея без работы и не может. Зато у Пелагеи сын Петя... ладошку приставив к глазам, высматривает его Пелагея Кузминична, а он не оставляет председательские заботы, с пяти утра в круговерти.
Петру Николаевичу Цареву 34 года. Он стал председателем колхоза имени Кирова в 23. С малых лет, без отца, помогал матери в поле и на огороде, закончил Тулунский техникум, отслужил армию, стал в «Парижской коммуне» бригадиром, и позвали его, мальчишку, в Заусаево. На собрании Царев соврал мужикам, набросив себе пять лет, – боялся, раскричатся, провалят. Пацан-де.
При Цареве-то колхоз выбился в люди. Но Царев уже не на пустом месте начинал.
Спасибо Александру Дмитриевичу Шолохову, сохранил он в тумбочке, под портретом Сталина, записную книжку Георгия Степановича Автушенко, 1924 года рождения, местного, тулунского мужика.
Автушенко – предшественник Царева, а перед Автушенко громадиной этой (колхоз собрал не все, но четыре из шести деревень в 1951 году) руководил Николай Илларионович Белов, человек по многим статьям крупный. Даже правдивость Белова отмечена талантом большого, человека.
Я обещал раньше особо сказать о председателях. Белов один из них. Разное мне говорили люди об этом человеке, но каждый раз я замечал: в последние годы Белов полюбил-де горькую. И если бы он не полюбил ее, то – так вытекало из устных рассказов – «мужик он хваткий и ума палата».
Белов понравился мне своей основательностью. Шахматов, предшественник его, хитрил и приукрашал прошлое, а заодно и себя. А Белов, поднявшись с постели (стенокардия мучает), сказал:
– Если к завтрему полегчает, будем говорить в десять утра. – И точно, в десять утра мы сели за кухонный стол, а поднялись в обед.
Еще трижды говорили, и Белов, посмотрев зорко в глаза, повелевал: « А, была не была, пиши». Но не исповедовался он, а размышлял, припоминая хлопотное свое время.
– Грамоте я выучился до восьмого класса в Афанасьеве и в Тулуне. После войны вернулся, снова заведовал читальней. Хулиганить парням не разрешал, газеты читал мужикам, позволял иногда танцы провести. В общем, не сильно тяжелая работа, стал я вроде как мучиться. Вдруг вызывает меня Иван Тихонович Егоров, первый секретарь райкома партии: «В „Заре“, говорит, в Какучее мужики председателя скинули. Он перед уборочной собрал их и давай накачивать. А они ему: „Ты поросят на сторону продавал“. А он: „Не имеете права без райкома критиковать меня“. Они свалили его на пол, печать колхозную отобрали и выгнали». Усаживает Егоров меня в бобик, едем, дорога худая, но прыгаем. В Какучее старик один отозвал в сторону: «Тебя привезли руководить? Не бери обузу. У нас кто поруководит полгода – каждому десять лет дают...» Егоров собирает по деревне народ, а я на попутной машине и – деру! К отцу явился: «Нет меня, отвечай». Через неделю вызывают в райком. Я, хоть и не коммунист, еду. «Ты что это, мать-перемать?» А я заготовил такой ответ: «Писать, считать умею, воза класть могу, а народом руководить не учен». Меня и словили: «Не умеешь – научим». В Иркутск отправили на три года. Школа называлась по подготовке руководящих кадров колхозов, на Некрасова, 2, в крыле горно-металлургического института помещалась. Батюшки зеленые, двадцать три предмета выучить наизусть надо. А голодно было. Я бурятам нанялся помогать – решу контрольную, они мясом накормят. С математикой у меня браво шло. Да и по другим предметам катилось. В конце учебы объявили одну четверку, «Жизнь растений с основами ботаники» – четверка за эту Жизнь досталась, зато остальные пятерки. На практике был я в родном колхозе. Снова зовут в райком, я уже коммунист: «Будем садить председателем в Заусаево. Сольем с Афанасьево. Сегодня собрание». Вечером еду верхом в Заусаево, народу собралось много – всех объединение интересует. Четыре часа говорили потом, в двенадцать ночи, голосование. Открытое. Большинство – за меня, меньшинство за Румянцева, он ране меня тут председательствовал, а до колхоза в милиции служил лейтенантом. Так 19 июля 1950 года стал я председателем объединенного колхоза имени Кирова. Обидно, афанасьевское название не осталось, но где же тягаться Семену Зарубину с самим Кировым... А через год велели принять и Евгеньевку в общий котел, и колхоз имени Молотова стал бригадой колхоза имени Кирова. Помню, поехали в Евгеньевку, солнце закатилось. Белоножку привязал у правления, говорю Степану Краснощекову, он счетоводом был: «Дай счет N°5». Это лицевой счет колхозников – что получают на трудодни... Не приведи Бог жили евгеньевцы: в 1951 году 280 граммов хлеба на трудодень. Стали надои смотреть: от группы в двенадцать коров за два месяца надоили 146 литров, 200 граммов в день, хуже козы. Пошли на конный двор. Конь подвешен. На ферме корова подвешена. Шесть свиноматок не ходят... Что же, говорю, худо-то так, мужики. А один высокий, белый, Жигач прозывали его, отвечает: «Не от нас наша жизнь зависит».