Свидетель
Шрифт:
Вообще, на неё многие обращали внимание — и это я с радостью тоже пытался запомнить.
Потом мы пошли на переговорный пункт, и она долго звонила куда-то.
Напротив меня томились невесть откуда взявшиеся в середине России океанские матросы, голый до пояса парень в пластмассовых штанах и старуха с петухом.
Было жарко и липко, так что я с облегчением вздохнул, выйдя на улицу — всё же запомнив и петуха, и старика, и пластмассовые штаны.
В электричке мы заснули, постоянно сползая с сиденья. Тогда один
Очнувшись вдруг, я видел, как наша электричка на минуту остановилась среди переплетения путей, под красным глазком семафора. Это было то самое место, где мы слушали пение птиц.
И опять мы были вместе, думал я, и пока всё идёт хорошо.
Всё шло хорошо, только птиц не было слышно в это мгновение. В воздухе набухала гроза.
Мы бежали по улицам, чтобы успеть вбежать в подъезд.
Лестница нашего дома была наполнена густым летним мраком. Я воткнул ключ наугад в темноту, и мы ввалились в квартиру, уронив что-то с вешалки.
Моя любимая так устала, что уснула сразу, свернувшись калачиком поверх покрывала.
Наконец на ночной город обрушился косой московский дождь. За открытой форточкой слышалось мерное перемещение воды, сопение и бульканье.
Я включил маленький свет и, поглядывая на спящую, сел за стол. Передо мной лежала чистая бумага и неисправная перьевая ручка, которую приходилось каждый раз макать в чернильницу. Некоторое время я сидел, гладя обеими руками свою круглую голову, а потом начал записывать.
Темнота дышала в комнату, и её дыхание было влажным.
Это дыхание колыхало занавески, и я вспомнил о другом — о том, как много лет назад, мальчишкой, я вбежал в маленький, мощённый камешками феодоссийский дворик. Лил южный ливень. Нет, я вспомнил: дождь только что кончился, вода пузырилась на камнях, и вот я вбежал в этот дворик и увидел открытое окно, занавеску, колышимую сквозняком, а за ней — высокую вазу с неизвестными цветами.
Там, внутри, была чернота чужой комнаты.
Много раз я пытался найти это окно на первом этаже феодоссийского дома, вновь пережить то, что чувствовал тогда, вернуться в насквозь мокрый брусчатый двор. Но не было ни двора, ни вазы, ни занавески, как не было на свете города Мышкина.
На это воспоминание уже надвигалось другое — я вспомнил знаменитую книгу, из которой прочитал всего несколько страниц, но что я там нашёл, было выше всяких похвал.
Кто — то лежал в бессоннице и видел вдруг полосу света под дверью. Свет был надеждой на утро и избавлением, но нет, это всего лишь слуги прошли по коридору.
Это было не описание чужой жизни, а крохотная картинка её, кадр ощущения.
И я стал писать о суетливости жизни, состоящей из сотен деталей, о торопливости событий, уводящих нас от важных чувств — потому что больше ничего не умел.
Однако эти случайные картинки — курицы, дом расстрелянного писателя в коломенском кремле и мотоциклист с сеном казались мне в ту ночь содержащими особенный смысл.
Их нужно было задержать, продлить в себе — как сон
Это нужно было сохранить.
В поисках дао
Мише Бидниченко
Не без страха я пробрался мимо милиционера, охраняющего вход в главное здание университета, задорно помахивая пачкой с овсяными хлопьями вместо пропуска — дескать, вот в магазин сходил. Лифт, мерцая сталью и полировкой дубовых панелей, приближал меня к Празднику. Я въезжал в День Рождения.
Там, на шестнадцатом этаже, живёт он, мой друг, к которому я иду сейчас от лифтов по длинному коридору, рассуждая, как прав был он, говоря:
— Нет, ну согласись, всё же приятно учиться в красивом здании. Приятно, что и говорить. Ведь где-то ещё люди идут на лекцию в какую-нибудь хибару, и оттого настроение у них, и так не слишком весёлое, становится ещё хуже… А мы можем поглядеть туда, сюда, узнать на башенном циферблате время, температуру воздуха, давление. Возрадоваться, наконец, архитектуре… Красота!
Прошёл год, и мне очень приятно, что можно идти вот так по коридору и думать, какой у меня есть друг. Какой он умный, что может разобраться даже в своих научных статьях, которые публикует в загадочных журналах там и сям, что, работая в какой-то невообразимой американской местности, сумел заткнуть за пояс всех тамошних американских умников.
Наверное, тогда они собрались вокруг него и, показывая пальцами, бормотали: «О-о-о!»
Он понимает всё. Поэтому в моей печали, среди других, я думаю о нём.
Но по дороге к другу, перемещаясь по длинному коридору, отчасти, чтобы занять время, а отчасти затем, чтобы оправдать цветистое название, я расскажу следующую историю.
Однажды я попал на работу в библиотеку. К девяти часам я входил в хранилище, наполненное пылью и старыми диссертациями, кланялся начальству, а к двенадцати уходил обедать, потом пил пиво и больше уж не возвращался.
Делать в хранилище было совершенно нечего, но я всё-таки нашёл на полках достойное чтение. Между естественнонаучными шкафами притаился шкаф философский, маленький, скрипучий, набитый Ломоносовым и восточной мудростью.
В неё-то я и углубился.
Так в мою жизнь пришла загадочная идея Дао. Про него было известно только то, что Дао — это то, чем наполняют тело.
Дао таково, что приходит тогда, когда его не ждут, а уходит тогда, когда его пытаются удержать. Лю ши Чунь, в свою очередь, в трактате о музыке писал: «Музыка создаётся в определённых условиях и служит она урегулированию желаний. Если желания не будут уклоняться от правильного пути, то музыка может быть создана. Она создаётся соответствующим методом, который исходит от принципа спокойствия. Спокойствие порождается справедливостью, а справедливость происходит от соблюдения законов Дао. Поэтому о музыке можно говорить только с тем, кто познал законы Дао».