Свидетель
Шрифт:
Осмысленная жизнь проходила внизу, мимо нас, лежавших в центре холма.
На горном плато мы встретили одинокого толстого человека в панамке, который громко бормотал, уговаривая самого себя:
— А вот и чабрец, его — можно, значит… Можно, если без корня. А вот и саранча — её и с корнем можно… И никому не повредит.
Короткие толстые пальцы человека шевелились в земле, как червяки, а карманы его наполнялись разноцветной травой.
Солнце заходило между холмами, окрашивая наши лица в алый цвет.
Лёжа на обрыве полуострова
Я, обернувшись назад, рассматривал стройку Крымской АЭС. Казантипп был объявлен заповедным, и, может, оттого, а не вопреки этому в каждой бухточке стояла палатка, а в воде вместе с полиэтиленовыми медузами отдыхали нарушители. У горизонта Азовского моря медленно перемещалось какое-то корыто.
Перемещение — вот что гнало нас с Казантиппа в безводную долину грязевых вулканчиков под Булганак, где на гладких серых зеркалах лопаются метановые пузыри.
Мы пересаживались с автобуса на троллейбус. Троллейбус же вёз нас к морю.
— Первый раз вижу такой способ спуска троллейбуса, — говорил мой друг. — Рывками.
По морю мы плыли на чадящем кораблике серии «Александр Грин», тоже рывками перемещавшегося в пространстве.
На причалах толпились люди в панамках, снимающие с себя, как майки, обгоревшую кожу.
Мой друг тащил меня за руку, и из-под навесов нам уже кричали — эй! гэй! — призывно поднимая стаканы.
Мы скидывали рюкзаки и подсаживались. Луна заслоняла солнце, но стаканы не успевали высыхать, наполняясь живительной влагой.
Внезапно из Москвы приехала какая-то Алёна со знакомой супружеской парой. Девочка была довольно интересная, но юноша никого к ней не подпускал. Сам он, первым делом, взял ножницы и укоротил свои дорогостоящие джинсы на две трети, приведя в ужас наших друзей, не имевших штанов вообще. Я наблюдал за этим, пытаясь обнаружить во всём смысл, уже позабыв московскую зиму и стопки англоязычных авторов, которых должен был прочитать когда-то.
Но жизнь продолжалась, и в нашу компанию вливались маленькие бутылочки с крымским рислингом за девяносто копеек. Нас сопровождала «Мадера крымская», с картой полуострова на этикетке. Утром наш взгляд встречал коньяк «Коктебель» в пузатой бутылке. Стоя на тумбочке, она, эта бутылка, давала нам стимул приподняться с кровати.
В генуэзском кабаке нам наливали массандровский портвейн в трёхлитровые банки, а у автобусной остановки мы запасались пивом.
Но сколько ни любовались мы, словно герои великого де Костера, своими флоринами, все они отправились в страну беспутства под звон бутылок и дребезжание кружек.
И снова вокруг нас вращались Владиславовка, Щепетовка, Приветное, Соколиное, снова Приветное…
Вырвавшись за Чонгар, мы посетили чьих-то знакомых в Одессе. Среди многочисленных гостей мы пили жидкий чай и слушали тревожные еврейские песни. Уцелевшие старики
— Дальше, дальше, — твердил мне мой друг. — Поехали, теперь ты увидишь настоящую деревню… Россию увидишь… Это то, что наполняет тело. Особое чувство… Можно говорить только с тем, кто познал его.
Я потерял свою шапочку, а друг не носил её вовсе.
Его стриженая голова мелькала в вокзальной толпе, как приводной маячок. Отдуваясь, я бежал за ним. Обливаясь потом, промакивая этот пот рукавом, бежал я за ним…
Внезапно мы очутились на пыльной придорожной траве.
В двух метрах от нас гремело полуденное шоссе.
Но вот подошла попутка — и снова начали мелькать названия: Новое Село — Быково — Васютники — Санники…
Подпрыгивая на ухабах, мы мчались по дороге, но вот друг мой спрыгнул с подножки и уверенно отправился к крайней избе.
Изба была маленькая, покосившаяся, два окна и подклеток, наполовину вросшая в землю.
Заскрипели воротца, и нашим взорам предстало полутёмное пространство, в центре которого сидела Баба-Яга. Она, не обращая внимания на нас, ковырялась в миске, стоявшей перед ней.
— Поддубешечка, поддубешечка, — говорила старуха, накалывая на вилку грибочек, но вдруг замирала и, задумчиво рассматривая его, произносила: — А может, козлёночек… Нет, всё-таки поддубешечка…
Над Бабой-Ягой висели веники, хомуты и дуги от умерших лошадей. Сильно пахло деревом и солнцем.
— Здравствуй, Баба, — сказал мой друг.
Над подклетком был сеновал, и солнце не давало нам долго спать, пробиваясь веером через дырявую крышу. Я лежал на куче соломы, и каждое движение старушки, переливающей воду внизу, отдавалось в брёвнах лёгким дрожанием.
А друг уже пел во дворе, растираясь полотенцем:
— Поедемте к леснику за нарядом, за наря-а-а-адом на строевой лес…
Мы меняли нижние венцы, вдыхая одуряющий запах земли, травы и свежей щепы. Мой друг виртуозно работал топором, и в такт взмахам на его длинной спине поднимались и опадали груды мускулов. «Он всё умеет, всё», — спокойно думал я, ибо какая зависть может быть к такому человеку.
Мы ужинали в жёлтом свете электрической лампы, разглядывая клеёнку на стене. Изображены на клеёнке были: заяц в тирольской шляпе, утята в кедах и лягушка с привязанной к голове короной.
— Связи нет, транспорта нет, еды нет… Войну кто с кем начнёт — не узнаешь. Хорошо! — говорил мой друг.
По вечерам деревенская молодёжь прогуливалась по шоссе, соединявшему деревни. Фары проходящих машин выхватывали гуляющих из темноты, и пары теснее прижимались друг к другу.
Местом посиделок служили кирпичные коробки автобусных остановок. Иногда мимо нас, присоединившихся к общей толпе, проезжал тракторист Лёша и кричал что-то непонятное. Лёша выражался не слишком членораздельно, и единственный, кто его понимал — был мой друг.