Темп
Шрифт:
Обоз, подвергшийся нападению в пути, — не очень понятно, направлялся ли он на запад или на восток, — довольно банальная история, построенная на том, что краснокожие и колонисты самой судьбой были обречены конфликтовать из-за земель и пушнины. Первые со своими конями и стрелами символизировали скорость, традиции клана и естественное право; вторые, доведенные до изнеможения, втиснутые в свои wagons [56] переселенцы — медлительность, коварство и грабеж. Между теми и другими — несколько пришедшихся кстати поборников справедливости. Использованная формула давала простор фантазии, и Арам уже собирался уходить, уверенный, что этого вполне достаточно, чтобы удовлетворить любопытство бедного Хельмута, но тут его внимание привлек один появившийся на экране кадр. Голова белого сокола, точная копия египетского бога Гора, выделялась на фоне пихт и на фоне такого пейзажа, который с одинаковым успехом мог принадлежать и Лаврентийской возвышенности, и Битинии, родине Антиноя. Голова птицы была повернута к чему-то, что, естественно, увидеть было нельзя; и внезапно интенсивность ее взгляда
56
Фургоны американских колонистов (англ.).
Образ, полученный с помощью телеобъектива и включенный в этом месте в фильм, был настолько высокого качества, что тут же становилось очевидным, что он является частью другой съемки, другой, может быть, орнитологической ленты, и оказался здесь, как и многие другие цитаты, лишь для того, чтобы хоть немного украсить посредственное, а то и вовсе отсутствующее содержание.
Арам впервые видел сокола, хотя и не живого, но, по крайней мере, в его естественной обстановке. Реального сокола, а не этого идеограммного, который служит концерну гербом, чтобы штемпелевать множество предметов, используемых в отелях «Ласнер». Он был так поражен увиденным, что продолжал смотреть фильм, выжидая момент, когда еще один отрезок той же самой разграбленной, разрезанной на куски ленты снова, между двумя эпизодами, даст другое изображение того же качества, той же интенсивности. И действительно, несколько минут спустя птица, на этот раз летящая над пихтами, вновь появилась, но сказать определенно, была ли это та самая особь — настоящий высотный сокол или же какой-нибудь обыкновенный коршун, полевой лунь, которые слишком тяжелы, чтобы пытаться на своих размашистых крыльях взмывать к зениту соколиной охоты, — не представлялось возможным.
Затем кадр снова сменился сюжетом. Арам потерял уже всякую надежду вновь увидеть это чудо, когда показанный вначале и снятый на этот раз уже во весь рост белый сокол опять вернулся на экран. Он узнал его сразу. Вычерченного на фоне сизого, похожего на обожженный металл неба и с такой силой вцепившегося в вершину скалы, словно собирался вот-вот унести ее с собой. Едва появившись в своей геральдической ливрее, в усеянной ромбами с пурпурно-рыжими краями мантии, он тут же весь выпрямился для взлетного прыжка, широко расправил крылья и начал бить ими с совсем небольшим размахом колебаний, как самолет, стоящий на тормозных башмаках и продувающий двигатели, чтобы обрести устойчивое положение на ветру. Теперь бросалась в глаза ослепительная белизна открывшегося таким образом тела, которая составляла единое целое с внутренней поверхностью крыльев. На этом безукоризненно чистом облачении и на самих крыльях выделялись отделенные равными интервалами маленькие темные и золотистые перышки, усеивавшие всю поверхность, подобно крошечным хвостикам горностая на распахнутой королевской мантии. Это было так красиво, что перехватывало дыхание. Захотелось иметь возможность остановить кадр, как в просмотровом зале при монтаже фильма. Однако вслед за этим разыгралась драма, и Арам почувствовал резкий толчок в груди, внезапную тоску, засосавшую где-то под ложечкой. Его взгляд не мог оторваться от события, которое еще только предчувствовалось. Птица взлетела. Может быть, это была уже не та. Теперь на изображении не было никакой белизны. Солнце освещало хищника сверху. Черное на голубом фоне. Началось преследование. Хотя преследуемой птицы пока еще не было в поле зрения, уже слышался ее крик, пронзительный, отчаянный, невыносимый. Объектив поймал ее только в заключительной фазе этой воздушной охоты. Спастись можно было лишь оторвавшись от хищника, причем только в одном направлении — устремившись вверх. Однако сокол оставался хозяином высоты и наседал своей заостренной тенью и на эту попытку спастись и на этот крик. Потом все свершилось в несколько секунд. Первый пикирующий спуск. Первый удар, лишивший жертву равновесия, которой все же удалось, отскочив, выправить линию полета. Наконец второй и последний, совершенно ужасный удар, за которым последовало падение к земле, во время которого победитель, позволяя своей жертве, этому комку перьев, шевелиться и кричать, прежде чем его унести, делал изредка, чтобы сохранить равновесие, неравномерные движения крылом и одновременно небрежно нанося своей жертве удары клювом в шею, словно для того, чтобы она, растерзанная и обливающаяся собственной кровью, ощутила наступление смерти.
Здесь кадр оборвался. На таком конце. На трагедии. На метафоре, парадоксальным образом отнимающей у визуального контекста ее субстанцию, даже просто реальность. Можно было лишь удивляться, что сам фильм продолжался и шел до самого конца, который мог, естественно, быть только нелепым и откровенно пародийным. Однако вся эта потрясающая сцена, несмотря на то, что была очень короткой, настолько властно овладела его сознанием, так перевернула его своим финалом, что Араму так и не удалось до самого конца схватить нить истории, которую разыгрывали загримированные под краснокожих актеры. Не из-за напряжения ли, с которым он следил за этим преследованием? Его глаза увлажнились, по щекам текли слезы. Это были не слезы жалости, а скорее слезы, порожденные каким-то жестоким совершенством, гармоничным чувством неотвратимого. Это переживание, вероятно, отразилось на его лице — чему он сам не преминул бы удивиться, — и он чувствовал, как из-за него сердце продолжает сильно и беспорядочно биться в груди. Однако вот уже несколько мгновений чья-то рука лежала на его руке, покоящейся на колене, словно кто-то хотел этим жестом помочь ему овладеть своими чувствами, хотел помочь понять, что не он один реагирует подобным образом на это зрелище — на эту смерть в пространстве, — испытывая его гипнотическое воздействие, и что кто-то находится рядом с ним, реагируя точно так же.
Несколько
Ретна была здесь, и Арам почти не удивился, что она подсела к нему и что рядом с ним оказалось свободное место. Она не убрала свою руку, и он осторожно повернул свою так, чтобы, прижав ладонь к ее ладони, добиться еще большего контакта для проникновения флюидов. Он выждал довольно долго, прежде чем повернул голову в ее сторону. В полутьме зала, подрагивающей от мерцания проекционного аппарата, пронзаемой расходящимися либо сгруппированными пучками, переносящими изображение через неосязаемую звездную пыль, он увидел лицо столь молодое, столь внимательное ко всему происходящему на экране, столь восприимчивое к тому, что для него было всего лишь затертой до основания формулой, что он испытал нечто вроде юношеского откровения и почти устыдился этого. Устыдился, что не отдается во власть этому фильму так же беззаветно, как дети, которые не устают слушать разные не имеющие конца и начала истории. И лицо ее выражало такое доверие, такую поглощенность происходящим, что Арам спросил себя, отдает ли его соседка вообще отчет в том, что он держит ее руку в своей, и понимает ли она значение этого жеста. Впрочем, какая разница! У него было такое ощущение, будто он только что открыл иллюминатор и, глядя на проносящиеся под форштевнем волны, внезапно захлебнулся порывом свежего воздуха, прогоняющего миазмы слишком долгого морского перехода.
— Ну как ваша прогулка? — спросил Арам, когда они входили в главное здание. Они еще ничего не сказали друг другу ни когда кончился просмотр, ни после того, как вышли из зала.
— На Плеяды?.. Облака все закрывали.
— Я думал, вы поехали по другому маршруту, на Лез-Аван и на Сонлу.
— Это завтра, — уточнила она. — Завтра утром, очень рано.
Впервые они прошли вместе по просторному центральному коридору, ведущему в холл. Там царило необычное оживление: мужчины и женщины в вечерних туалетах входили и выходили из зимнего сада, и это свидетельствовало о том, что прием, приготовления к которому Арам наблюдал днем, еще продолжался, перейдя в ужин. Музыка оркестра, расположившегося на сцене, разливалась по салонам, но как бы под сурдинку, не мешая клиентам, прогуливающимся поблизости либо читающим какой-нибудь журнал или финансовую газету, сидя на диванах и креслах. В баре, очевидно, было еще достаточно народу. Впрочем, упоминание Ретны о ее завтрашней программе, похоже, обесценивало любой проект Арама, направленный на то, чтобы избежать этого банкета, где можно было завязнуть, если кто-нибудь из знакомых пригласит его за свой стол.
— Правда, очень рано?
Понимая, что он, возможно, увидел в этом предлог, чтобы сократить время встречи, она сказала примирительно:
— Мне надо совсем мало сна.
— Это очень удобно, — сказал Арам.
— А вы, как у вас насчет этого… как у вас со сном?
Интересно, нарочно она говорит в этом легкомысленном тоне или он для нее естествен? Снова те же короткие фразы, вроде бы без особого смысла и в то же время не лишенные какой-то колючести, словно она следит за тем, чтобы держать его на расстоянии. Арам лишь слегка уклончиво пожал плечами, дав ей понять, что в его случае проблема сна не существует.
Они обратили внимание на зимний сад, на освещенные столики и толчею гостей под большой люстрой и под освещенной крышей-витражом. Прожекторы были спрятаны за группами карликовых пальм, и Арам впервые подумал, настоящие они или искусственные. Все это напоминало фойе театра или маленький оперный зал, в котором оборудовали площадку для бала.
Они пересекли холл, прошли мимо бюро приема и пошли по галерее вдоль ресторанного зала, сверкающего огнями и пустынного, зияющего в ночи своими огромными окнами.
Арам обратил внимание на ее походку. О чем она могла думать? Она раскачивалась взад и вперед, как это делают сверхсерьезные люди, погруженные в размышления, которые, предаваясь своей интенсивной философской гимнастике, как бы испытывают потребность воткнуть в землю какие-нибудь суры, посадить в почву их предписания, чтобы они дали там корни. При этом шаг был мягким. Сейчас она ему казалась более высокой, более стройной, чем он ее себе представлял, когда думал о ней днем. Может быть, менее беспечной, чем когда увидел ее выходящей из воды. Очевидно, это было связано с ее колебаниями относительно того, о чем говорить. Однако ее молчание в тот момент, когда она проходила перед всеми этими зеркалами и освещенными витринами, только усиливало в нем ощущение ее присутствия.