Укалегон
Шрифт:
«В чем желаешь быть исполнена, хочешь, слеплю из глины, отолью в бронзе, выдую из стекла, вырублю в мраморе, или предпочитаешь быть восковой, бумажной, деревянной, из стальной арматуры?.. Никакого материала на тебя не пожалею!»
Художник и модель не имеют точки соприкосновения. Искусство разводит их по углам.
«В конце концов, он сделал меня из льда, летом держал в холодильнике, зимой выставлял на балкон».
Рисовал размашисто, не жалея краски.
Однажды Нюша приходит, а на ее месте — дылда с маленькими, плоским и отвислой. Замысел изменился в процессе работы, стал более реалистичным. Стоит на одной ноге, изогнувшись, другую задрала и для равновесия схватилась рукой за пятку. Художник молчит, знай себе кисточкой мажет. «А как же я?» — спрашивает. Он хмыкнул в усы. Натурщица, надурщица, надырщица. Пошла в кухню и расплакалась, кап-кап. На белую скатерть слезы катились разноцветным крапом — охра, кармин, берлинская лазурь, краплак.
36
Дикая сила в художнике укрощена,
«Заметь, как он бледнеет, когда видит полный стакан! Не могу вообразить его в ванной…»
«А когда идет дождь… Забивается под кровать, в шкаф, обхватывает руками голову, чтобы не видеть и не слышать. Он из тех людей, с которыми приходится смиряться. А эти невозможные карикатуры? Почему ему сходит с рук? Все, кого я знаю, включая тебя и меня, ходят за ним, точно выпрашивая подаяние».
«Но признайся, он тебя бесит?»
«Это другое, мне кажется его взгляд покрывает все вокруг глянцем, предметы начинают отсвечивать. Хочется побыстрее уйти в тень. Жду не дождусь, когда настанет ночь, когда погасят свет. А днем приходится искать мрак в себе самой, как озябшая рука ищет перчатку».
«Но не зря же мы впустили его в дом?»
«Зря, не зря, кто знает. Его объяснение в нем самом. Каким бы назойливым вниманием ни старалась я его окружить, он не подает повода выставить его вон. Он как пятно, которое не выводится. Мне кажется, с тех пор, как он у нас обосновался, в доме перестали сходиться концы с концами. Я постоянно твержу себе: «С этим надо кончать!» — и теряюсь».
«Не делай из искусства трагедию. Если хочешь, могу ему намекнуть…»
«Только все испортишь, как обычно. И потом, он еще не закончил фреску, за которую я ему заплатила…»
«По-моему, он и не начинал».
Не ищи одиночества, оно само тебя найдет. Художник может быть героем анекдотов, но не участником события. Злые языки утверждают, что история ему не по зубам. Слишком упрям в своем умном ничегонеделании. Жалок писатель, вытягивающий из художника фабулу, в результате ничего, кроме ползучего натурализма и расхожей морали.
Признаться, я был рад, что мне не позволено нападать на художника, я к нему благоволил и не терял надежды. Но однажды, приникнув к отверстию, я обнаружил, что мастерская пуста, если не считать жавшуюся в углу натурщицу. Ни тебе мольберта, ни ящика с красками. Только грязь, мусор и голая баба, не знающая, чем прикрыться. Стена, которую он обещал расписать, так и осталась без фрески — какие-то кривые, рваные линии и точки, нанесенные углем, и уже не разберешь, чем это могло стать, воскрешением Лазаря или Бородинским сражением.
37
Сажусь на старенький автобус и покидаю этот законченный, цельный, идеальный мир, вместивший мое детство. Родные, близкие сидят на скамейке у забора и, проводив глазами до поворота пыльный кузов, погружаются в привычную мутотень. Дядя Ваня в ватнике со своей присказкой: «Если б да кабы, выросли бы бобы», сухорукая Матрена Степановна, дядя Коля по прозвищу Кол, Петька, Ирина… Вспомнят меня между прочим и отмахнутся. Им стыдно за меня, за мое бегство. Стираюсь из памяти, выветриваюсь, как посторонний запах. Я же себе кажусь скудельной копилкой, набитой монетками, прошедшими через их руки, заработанными их потом и кровью. Бренчу и позвякиваю нажитым ими. Город, в котором кирпича хватило лишь на тюрьму и больницу. Школа составлена из крохоборных досочек и дощечек. Река внизу, в густом тумане. Черные ужи в мокрой траве. В клубе фильм «Красное и черное». Фолианты в библиотеке — «Одиссей», «Оберман», «Жюстина» — под присмотром беззубой карги, хватающейся за любой предлог, чтобы не выдать из своих завалов ничего, кроме гигиенических брошюр и материалов международных конференций. Пожарище, заросшее иван-чаем. Овраг, скалящийся металлоломом. Сумасшедшие наперечет. Дядя Федор, могильщик. Спрятанный под крыльцом нож с выскакивающим лезвием. Махинации на уровне пожарных и ветеринаров, о которых любят порассуждать за поздним ужином, когда все угомонилось, тянет табаком из окна соседа и кипяток щиплет язык. Облепленные желтой глиной сапоги в прихожей. И дети с камнем за пазухой. Закон притяжения, закон подлости — первые уроки не в коня корм. Вытяжки безответной похоти. Ничего личного. Руки и ноги на месте, и то хорошо. Я уезжаю, проделывая со всем этим то, чего нельзя простить. Прокручиваю, прокручиваю, пока не отключат свет, распахнув дверь настежь: «Улепетывай подобру-поздорову, залатанный ратник!», навожу на заживо похоронивших меня смысл, значение. Отныне они — оттиски, и я в них разбираюсь. Город, который вменено до конца своих дней обходить стороной, натянув сюртук на позвякивающие кости.
В юности передо мной открылось множество заманчивых перспектив. Блуждать в лабиринте эпонимов. Стать святым, неприметным. Числиться в живых. Толковать сны.
Любить изменниц. Бить стекла. Безобразничать. Во всем видеть подвох инобытия. Вынашивать страшные мысли. Красть чужие идеи. Притворяться всезнающим. Слагать с себя обязанность. Толковать картины неизвестных
Наутро, бродя по спящему дому в поисках ружья, вдруг отчетливо осознаю, что в мире не осталось ничего из того, что я ценил и чем довольствовался, ничего, что стоило бы хранить, прятать, тратить потихоньку, и самое плохое, я не знаю, что делать с этим открытием, оно сошло не ко времени, я не готов к такому развитию событий, меня мутит, выворачивает. Не найдя ружья, я возвращаюсь к Кларе, которая, как обычно, когда я возвращаюсь после безуспешных поисков, просыпается, открывает глаза, чтобы насладиться в полной мере моим поражением. «Что ты бродишь? — спрашивает она, сверяясь с часами. — Еще все спят». Виновато залезаю под одеяло. Надеюсь забыть о своем открытии. И в самом деле, провалившись в сон и выкарабкавшись за полдень, когда весь дом уже на ногах, шумит, хлопочет, я могу с уверенностью утверждать, что мои тайники не оскудели, есть еще чем поживиться, да хоть вот этим незнакомым душком, оставшимся на соседней подушке взамен жены.
Мой дом еще не стал моим домом. Это все еще чужой дом, перешедший в мою собственность, данный мне в ощущениях. Обречен на каждом шагу с ним бороться, ублажать его, задабривать. Каждый шаг по его бутафорским анфиладам требует осмотрительности, а порой и известного коварства. И все же, несмотря на еще недоступные мне покои и галереи, я постепенно вхожу во владение, налагая свою тень на выцветшие обои, протирая натянутый шелк, раздвигая пыльные гардины, переставляя шкафы и диваны. Конечно, следует быть готовым к тому, что, как бы рьяно я ни осваивал дом, мне не прощупать его до конца, всегда останется какой-нибудь закатившийся под комод пузырек с выдохшимся эликсиром или забившаяся в щель голубая бусинка, неведомая мне, какой-нибудь бесенок, притаившийся на антресолях, это только естественно. Быть в доме хозяином не значит входить во все мелочи, напротив, власть, как говорит мой тесть, предполагает неведение, незнание, самоустранение.
38
Следователь не заставил себя ждать. Помня о прошлом его визите, наделавшем шума, я не пригласил его в дом. Мы прохаживались по дорожкам парка. Мерцал песок. Садовник в большой соломенной шляпе подстригал кусты.
Следователь чувствовал себя неловко, вобрал голову в плечи, озирался, неодобрительно поглядывая на белые статуи, прячущиеся в листве.
«Прямо Версаль какой-то! У вас хорошие жилищные условия, как я погляжу…»
«Ничего не дается даром».
Он улыбнулся так, будто знал обо мне больше, чем я сам: