Валтасар
Шрифт:
Если бы я начал писать позже или если бы мое мировоззрение к тому времени уже более-менее сформировалось, репортаж о Новой Гуте в 1950 году не появился бы. Но я родился в крестьянской и полуинтеллигентной семье, которая не имела определенного мировоззрения. Чего же можно было ждать от меня, двадцатилетнего? В 1987 году, уже в Париже, заполняя анкету, я написал:
В двадцать лет я готов был принять любую идеологию, не заглядывая ей в зубы, — лишь бы она имела революционную окраску. Потому что был готов к собственной, личной революции. Мастера от политики отлично это понимали. Манипулирование юностью — дело для них привычное. И они пели мне, бренча на романтической лире: «Пойдем с нами, юноша. Мы тебе предлагаем именно то, что тебе нужно. Мы с тобой хотим одного и того же, разница лишь в том, что мы знаем, как этого достичь, а ты не знаешь. Да, этот мир прогнил, прикончим его вместе, а потом построим новый».
Мне повезло, что я не родился немцем — скажем, в 1913 году. Тогда бы из меня получился гитлеровец, поскольку техника вербовки была та же. Но так ли уж повезло,
88
Купюры в цитате сделаны автором.
Разумеется, я испытывал неприязнь к марксизму, даже сопротивлялся ему. Я имею в виду мое «декадентство». Но само это слово говорит о ребячестве, несерьезности такого сопротивления, готового уступить любому другому предложению. Такое предложение, открывающее новые возможности, и сделал мне Адам Влодек.
Возможность писать — это великое искушение. Честно говоря, головокружительное. В Кракове в 1950 году вдруг вынырнуть из небытия, когда тебе каких-то двадцать лет… И где! В «Пшекруе» — уже тогда самом популярном в Польше журнале. Ведь Влодек задумал опубликовать мой репортаж именно в «Пшекруе».
Затея на первый взгляд пустая, но, если посмотреть глубже, своя логика в ней была. Влодек тогда имел большой вес в Союзе писателей, к тому же он отвечал за Молодежное объединение. Мариан Эйле, главный редактор «Пшекруя», обязан был напечатать репортаж. Тут уж ничего не поделаешь, но Эйле хотел, чтобы автором репортажа был человек молодой и неизвестный. Так он уберегал своих сотрудников от компрометации.
Из Варшавы уже просачивались слухи, что молодые писатели ринулись в бой. Не буду называть фамилии, пусть каждый отчитывается за свою жизнь сам, как умеет. Иных уж нет в живых, кто-то давно сменил убеждения. Так или иначе, образовалась варшавская марксистско-сталинская группа, выступавшая под лозунгом «Революция!». Другие писатели, преимущественно пожилые, уходили в подполье. Но к 1950 году это уже утратило смысл, и они готовились к долгому маршу сквозь беды и унижения. Таких было немного.
«Революция!» — это слово как с неба свалилось в образе Новой Гуты. Именно здесь могла свершиться революция. Множество молодых писателей понаехало в Краков, другие ожидались в ближайшее время. Все прибыли писать рассказы и репортажи. Эйле пришлось поторопиться.
День стоял солнечный. Мы поехали в Новую Гуту на грузовике, организованном «по партийной линии» Адамом Влодеком, который с утра проявлял удвоенную энергию. Грузовичок, кажется «ЗИС», по-советски без затей, с кабиной без крыши, убрали зеленью. Почему-то — может, ввиду приближающейся даты 22 июля — все вокруг было украшено зеленью и красными флагами. Предвидя жаркий день, я ехал в кузове. В одной рубашке, на голове — буйная шевелюра, на носу — очки с маленькими круглыми, близко посаженными стеклами. Эти очки в псевдороговой оправе, давно уже заклеенной пластырем, я носил с двенадцати лет. Мы с Адамом и еще несколько человек, не помню кто, стояли под ветром и щурились на утреннем солнце. Дорога показалась мне длинной: никогда в жизни не ездил я на восток от Кракова. Обычно на прогулки отправлялись в обратную сторону, на запад. В будущей Новой Гуте я увидел именно то, что я больше всего не люблю. Подкраковская деревня потеряла свое лицо и превратилась в странный конгломерат. «Гигантские печи» — мифическая цель, венец всей этой шумихи, если даже допустить, что это кому-то действительно было нужно, скажем, настоящему коммунисту, — в моих глазах были сущей бессмыслицей.
В скобках заметим: как можно было предлагать народу марксизм — окостеневшую со всеми своими атрибутами систему столетней давности? Как можно было прославлять гигантские печи, когда они уже уходили в прошлое, а пролетариат на Западе превращался в средний класс? Но то был привет от Советского Союза, и я умолкаю.
В Новой Гуте я находился в состоянии отупения. Не помню, вернее, не увидел ничего, что бы врезалось в память, хотя все вокруг кипело. Я ходил, пытаясь смотреть на все глазом репортера. Вглядывался в роющих канавы юнаков из «Службы Польше» [89] , голых по пояс (погода стояла — мечта), в одинаковых вылинявших пилотках и широченных форменных брюках. Но ничего интересного или особенного в них не находил. Я сам был юнаком, призванным на «службу» еще до выпускных экзаменов: в июле и августе 1948 года мы жили в казематах форта Бёрнерово под Варшавой и строили там секретный военный аэродром. Внимательно разглядывал я мужиков — «внештатных работников», приезжавших на запряженных лошадьми телегах из окрестностей Новой Гуты. Они вывозили землю, — но мужики и вовсе не были для меня сенсацией: я жил среди них с детства. Так что глазу репортера не за что было зацепиться, однако я не сдавался.
89
«Служба
Побывал на совещании с тогдашним лидером группы «Революция!», когда-то очень известным. Он ненадолго прибыл из Варшавы. Мы окружили его полукругом, мы — «партийный актив», люди моего возраста, и «журналисты-социалисты», тогда тоже молодые. Гость по-советски молчал, то есть не терял бдительности. Я тоже молчал, просто из застенчивости, а также от удивления, что в столь юном возрасте он уже так высоко взлетел. Только позже я научился оценивать людей вне зависимости от возраста.
Короткую июльскую ночь я провел вместе с многочисленными юнаками в только что выстроенном бараке. Это не прибавило мне энтузиазма: я еще хорошо помнил свой опыт всего лишь трехлетней давности. Потом происходило что-то еще — совершенно не помню что, — и с некоторым облегчением я вернулся в Краков на том же грузовике с Влодеком и остальными.
Тем не менее, через несколько дней я написал свой репортаж и остался очень доволен собственной сообразительностью. В репортаже я полностью поменял минус на плюс — то, чего я больше всего не любил, вдруг якобы привело меня в восторг. Самое удивительное — там не было ни капли цинизма. Это был образец скверной писанины, то есть набор лжи, и ключом к ней являлась байка о Польше, которая только что шагнула в светлое будущее. Если бы не юный возраст, можно было подумать, что я спятил.
Чего я там только не написал! Начал с самого важного, поскольку в басне должна быть мораль: наконец-то Польша, следуя учению марксизма-ленинизма, под руководством партии обрела счастье. Много лет спустя, в эмиграции, я смотрел по телевизору фильм Лени Рифеншталь — к тому времени уже исторический — о партайтаге, устроенном в честь Гитлера до войны в Нюрнберге [90] . Я навострил уши — до меня донеслось далекое эхо того времени. Бравые молодцы в спортивных майках маршировали стройными рядами, еще не солдаты, без оружия, но с лопатами. Атмосфера торжественная и серьезная, не за горами неслыханные преступления — но пока что тихо, ша. Невыносимо смешной и отвратительный пафос. Что-то мне это напомнило…
90
Лени Рифеншталь (1902–2003) — немецкий режиссер-документалист. Самая известная и одна из самых талантливых женщин-режиссеров за всю историю кинематографа, в истории останется «пособницей Гитлера». Автор упоминает фильм о съезде нацистской партии в 1936 г.
Меня ждал триумф. Друзья Влодека поздравляли меня, незнакомые пожилые люди, читая в кафе «Пшекруй», спрашивали с неприязнью: «Кто такой этот Мрожек?» — и только вокруг образовалась пустота. Опьяненный успехом, я не сразу обратил на это внимание.
Наступил сентябрь, и с ним подоспел экзамен в Художественное училище. На этот раз я был уверен, что меня примут. Мне казалось, что мои способности будут оценены по достоинству — и я не ошибся. Не нравились мне только изменения, которые то и дело обнаруживались в процессе учебы: все то же обязательное посещение лекций, льготы для рабочих и крестьян, призывы к студентам принять активное участие в «Дне Великого Октября — празднике Революции». К сожалению, недавнее переименование Художественного училища в Государственное высшее художественное училище не послужило мне достаточным предостережением. Рабочие и крестьяне не слишком годились в художники. Впрочем, здание на площади Матейко было прежним, а Бой-Желенский оставался самим собою. Из этого вывод: противоречия между тем, что мне нравилось, и тем, что не нравилось, никуда не исчезли. Я написал свой достославный репортаж, в котором выражал полную поддержку марксизму-ленинизму, но, когда дело доходило до конкретных вещей, я протестовал против того же марксизма-ленинизма. Идеологический сумбур в моей голове усиливался.
Работа в газете «Дзенник польски»
Так продолжалось всего несколько недель — вскоре я принял решение, о котором, впрочем, не стоит заявлять так торжественно, поскольку оно было продиктовано обстоятельствами. В «Дзенник польски» срочно потребовался журналист. Мне сообщил об этом Адам Влодек, спросив, что я на этот счет думаю.
И я решился на очередную перемену. Последний год я едва сводил концы с концами, считал копейки и был сыт этим по горло. Мне нужны были маломальские средства для существования, лучше всего — постоянное жалованье, и предложение «Дзенника» подоспело очень вовремя. От «чистой живописи» можно было пока отказаться. Двадцатилетнему человеку ни одно решение не кажется окончательным — круг замкнулся значительно позже. Я намеревался вернуться к изобразительному искусству, когда «рабочие и крестьяне» притомятся и уже не будут толпами стремиться в художники. Но больше всего мне хотелось писать и публиковаться. Хоть я и не представлял, что и как буду писать, тем более — публиковать. Так или иначе, я впервые отправился в «Дзенник польски».
Я пришел в секретариат, и через минуту меня принял в своем кабинете главный редактор. Это был Станислав Витольд Балицкий, до войны сотрудник концерна «Иллюстрированный ежедневный курьер». Концерн принадлежал Мариану Домбровскому — довоенному магнату, воспитавшему многих замечательных журналистов. Меня поразила внешность Балицкого — хорошо помню его молодое лицо, огромный рост и массивную фигуру. Но главное — в нем было что-то особенное, с чем прежде мне, Мрожеку из Боженчина, встречаться не приходилось. Некая не подлежащая сомнению величественность человека родом из высших сфер общества, как тогда говорили. Нечто похожее я наблюдал позже в Лондоне у бывших крупных деятелей эмиграции, играющих в бридж. Другое дело, что под этим «нечто» могла скрываться просто глупость.