Варрава
Шрифт:
Окруженные группою царедворцев Тигеллин и Петроний мирно беседовали, стоя под портиком храма Кастора, когда явился к ним один из городских трибунов с ужасным известием.
— Возможно ли, чтобы собственный раб его был его убийцею? — тоном неподдельного ужаса воскликнул Тигеллин.
— Да, это факт несомненный: убийца был схвачен, и чуть ли не на самом месте преступления, с окровавленными руками и с кинжалом, покрытым свежею кровью. Имя его Вибий, и от своего преступления он не отпирается.
— Чем же объясняют такое ужасное злодеяние?
— Кто говорит, будто префект обманул его, обещав отпустить на волю за
Слушатели лишь небрежно пожали плечами.
— Велика важность! Префект, видно, раздумал, вот и все.
— Другие же говорят, — продолжал трибун, явившийся доложить об этом происшествии, — будто Вибий убил префекта из ревности к общему их фавориту.
— А как велико число рабов Педания? — полюбопытствовал Петроний.
— Четыреста.
— Только-то! — заметил Тигеллин. — Жаль, что так мало. Все они, от первого до последнего, будут от малого и до старого преданы смертной казни. Нам же остается возблагодарить бессмертных богов за то, что есть у нас на подобные случаи такое благодетельное указание времен божественного Августа, в силу которого все рабы, живущие под одною кровлею с преступником, подлежат равному с ним наказанию.
В это время к группе, собравшейся у храма Кастора, присоединился Сенека, по опечаленному и встревоженному лицу которого не трудно было догадаться, что известие об убийстве Педания дошло и до него.
— Скажи нам, Сенека, — обратился к нему Лукан, — как думаешь ты, следует ли, или нет, приводить в исполнение столь суровое узаконение, и возможно ли допустить, чтобы все четыреста рабов Педания были казнены смертью?
— Кто же может предлагать такую жестокую несправедливость? — с негодованием воскликнул философ. — Кто же решится избить толпу людей, из которых триста девяносто девять, по всей вероятности, совсем невинны в этом преступлении? Такое поголовное избиение виновного заодно с невиновными, молодых и старых, не может не оскорблять и не возмущать даже простого человеческого чувства.
— Все это прекрасно, но все-таки страшно даже и подумать, что сам префект мог сделаться жертвою убийства, и где же? — в стенах собственного дома и от руки собственного раба! — заметил кто-то из присутствующих.
— Правда, от руки своего раба; не должно однако забывать, что несчастный этот раб, как говорит городская молва, был доведен до такого преступления вопиющей к нему несправедливостью своего господина.
— Несправедливостью! — с непритворным изумлением повторил Вестин. — Это мне нравится! Словно может существовать какая-либо несправедливость по отношению к рабу. Наши рабы — наша собственность, наша вещь, мы ими владеем безусловно и безответственно, и никаких прав иметь они не могут.
— Разве не такие же люди наши рабы, как и мы сами? — возразил Сенека. — Не такая же кровь течет и в их жилах? Разве нет у раба чувств, страстей?
— Несомненно, страсти у него есть и притом страсти весьма непохвальные, как видно, — прозубоскалил молодой Ведий Поллио.
— Ну, в этом отношении наши рабы вряд ли являют собою, единичное исключение, — заметил Сенека, взглянув многозначительно на молодого человека.
Намек был ясен для присутствующих: во дни Августа один из предков молодого человека,
— Наш милый друг Сенека, вероятно, поторопился взять назад свои слова, если я позволю себе выразить сочувствие к его мнению, — проговорил изящный Петроний; — тем не менее я не могу не сказать, что это так. Для меня нет ничего отвратительнее, как все эти ужасные атрибуты рабства, и я решительно не в силах переступить порога такого дома, где слуху моему грозят бряцание цепей, крики, вопли и стоны этих несчастных, словно в каком-нибудь эргастулуме.
— Петроний у нас известный образец мягкосердечия и добродушия, — заметил Кассий Лонгин, — но что до меня, то, признаюсь, мне остается только пожалеть об участи Рима, если суждено этим сентиментальным, изнеженным взглядам на вещи стать преобладающими в нем.
— В этом я вполне согласен с Лонгином, — поддержал его Барр. — Не напрасно же существует поговорка: сколько рабов — столько врагов, и мы, патриции, проводим всю нашу жизнь словно в какой-то осажденной крепости. Если же сенат и теперь, в виду такого потрясающего злодеяния, не найдет нужным принять надлежащих мер к пресечению дальнейшего чудовищного зла, я первый покину Рим и эмигрирую.
— Но кто же виноват, если рабы наши обращаются в наших врагов? — спросил Сенека. — Мои, например, не только не враги мне, а напротив, очень преданы мне, по крайней мере большинство из них, и любят меня, и я убежден, что между ними нашелся бы не один, который согласился бы охотно сложить свою голову за меня. Но сами мы, избалованные услугами толпы безответных рабов, всечасно готовых беспрекословно исполнять каждое наше приказание, часто становимся рабами своих собственных прихотей и страстей.
— Такие рассуждения, бесспорно, очень хороши, но только в теории; на деле же они могут лишь нам повредить и даже погубить нас, — глубокомысленно заметил Сцевин. — Неужели же можно требовать от нас, чтобы мы снизошли до того, чтобы тратить свое время на снискание милостивого к себе расположения нашей толпы рабов? Нет, мой режим с ними главным образом в биче, кандалах и пытках. А вот и ты, Пуденс, мой задумчивый новобрачный, старший центурион! Ты пришел кстати: для тебя готовится дело.
— Нет, от такого дела я отказываюсь решительно и предпочту покинуть службу в рядах римского войска, чем вести свой легион на позорное дело избиения толпы невинных и обезоруженных.
— Что-то скажет нам на это наш юный друг Тит? — обратился с улыбкой Петроний к сыну Веспасиана.
— Право, не знаю, Петроний, что мне сказать, — ответил ему Тит, — у нас рабов очень немного, и все они — сколько их есть — любят нас и преданы нам. Я не забуду никогда, с какою любовью, точно братья родные, ухаживали они за мною во все время моей болезни.
— Оно и понятно: подобное к подобному льнет, — шепнул Тигеллин на ухо своему соседу Вестину, — ведь и сам он полураб по происхождению.