Весна
Шрифт:
Однажды он заразился игрой, вспоминая, воссоздавая мучительно видение, показавшееся и прерванное утром. Воображая, достраивая – оно исчезло мгновенно, он не успел ухватить его. Мучаясь, – в раздражении он не мог усидеть на месте – мучаясь от неполноты и бесплодности своих попыток. Но со слепым упорством не оставляя их.
И отрешился совсем. Задёрнул шторы и в потемневшей комнате забыл включить свет. То ходил, то садился, почти не открывая глаз, уже не разбирая, как движется, где. Полностью поглощённый мучительной, дразнящей игрой и перемежающими её воспоминаниями – сладкими картинами странствий, тревожными – отчего-то только тревожными – картинами будничных дней. Зажмурив глаза, он двигался,
И помчался сквозь чёрный простор. Невероятно быстро. Пьянясь свободой и с трудом переводя дух в короткие промедленья. Вниз и вверх, и по касательной вбок. Повторяя узоры невидимых сетей. С безумной, безудержной скоростью. Не остановимой ни волей, ни страхом. В бесконечном полёте. Или вихренье.
Весь в поту, на полу, он услышал скрежет в замке. Хотел вскочить, но тяжёлая голова закружилась. На четвереньках, мигом добрался к постели. Только б не выдать себя. Без того ждали вопросы, почему не горел свет, почему лёг в одежде в постель, подозренье в глазах. Я болен, у меня жар, врал он, помня полёт в черноте.
Их подозрительность заставляла быть всё более скрытным. Он всегда был откровенен с ними, но их непонятная тревога с некоторых пор накрепко замыкала ему уста. Он не знал, что среди родственников, правда дальних, были эпилептики, и на родителей наводили ужас его внезапная отрешённость, бурное дыхание по ночам, когда его невозможно было разбудить, потому они пытливо расспрашивали с утра, что он чувствовал, помнит ли что-нибудь. От врачей спасал только их ужас перед махиной государства, строгостью учёта и вечным клеймом больного. Родители ещё надеялись, что он здоров.
И тогда ему – в который раз – удалось их обмануть. Выпив лекарства, раздевшись, он заснул, опьянённый победой. Смог вернуться и не утратить. Вечером разбудила мама, кормила, ставила градусник. Нет жара, только слабость, говорил он, на сей раз не лгав ни на йоту.
Он ослаб, но внутри затаил восторг. Смог вернуться. Его оставили одного, в темноте. Чтобы мог купаться в воспоминаниях о движении сквозь черноту. Сне, утраченном, но возвращённом. Но что он увидел утром, по дороге в школу, когда вдруг перехватило дыхание? Что оборвали испуг, дрожь в ногах и резкие звуки трамваев? – он переходил дорогу и убоялся рассеяности, вызываемой снами. Был ли это полёт по невидимым сетям? Его начало? Спирит не мог вспомнить.
Что может быть отвратительней бессильных сомнений?
Спирит опять не уснул всю ночь. Возвратился ли он? Можно ли возвратиться? Прошло пару лет, и этот вопрос стал самым важным в жизни Спирита. Можно ли возвращаться в сны? Можно ли вызывать их по своей воле?
Ведь временами они прекращались вовсе. Наступали недели и месяцы без видений. Спирит скучал. Ждал их. Жажда снов с каждым днем становилась неодолимей. Вдруг Спирит замечал, как невыносимо однообразно, как серо всё вокруг. Однообразные утра. Школа – одно и то же, что нуденье учителей, что болтовня приятелей, правда, последних становилось всё меньше. Однообразные дни. Стены дома. Прогулки по одним и тем же местам, с теми же, кого видел в школе.
Впрочем, чаще теперь он гулял один, не там, где можно было встретить школьных товарищей.
Столкновения с ними на улице становились только помехой. Он убегал от тоски по снам. Они тянули назад. Он стремился уйти дальше, видеть места незнакомые и новые. Они хотели бродить только там, где привыкли. Он убегал от людей, что несли собой неуспокоенность, шум, суету, возбуждавшие тоску с новой силой. Они тащили его туда, где было людно, то в кинотеатры, то – от нечего делать – в какие-то магазины. Он хотел забыться, мечтать о снах, утонуть в плывущих под ногами улицах, раствориться,
Да разве с ними могло быть интересно? Они говорили опять о школе, о фильмах, повторяли кем-то выдуманную ерунду. Он ощущал себя безнадежно взрослым, хотя был не старше своих друзей. Но в видениях он так много изведал. Прожил множество разных жизней. Стал зрел, умудрён, по странному закону оставаясь мальчишкой. Телесно? Или не только?
Он и сам стал раздражать бывших приятелей. Спрашивал не о том, говорил невпопад. Невольно всякий раз выдавая свое небрежение к тому, что для них было важно. Они чаще и чаще встречали его редкие реплики поначалу непонятной для него злостью.
И Спирит блуждал по улицам один. Выискивая новые пути. Малолюдные. Неказистые. Для других. Со странной прелестью, что хотя б ненадолго заслоняла собой тоску.
Но приходилось возвращаться. В однообразные вечера. Его ругали, если задерживался, и, хотя уже влюблялся в сумерки и идущую следом ночь, не хотелось излишних нотаций. И так ждали расспросы о школе. Настойчивый интерес к нему, заставлявший быть настроже.
Он больше не любил сидеть с родителями на кухне и слушать их разговоры. Ему казалось, они говорили всегда одно и то же, как будто заводили пластинку, ругали ли начальство на работе, сетовали ли на непостижимые умом порядки, установленные в государстве рабочих и крестьян, или обсуждали знакомых. Больше всего его бесили воспоминания, то, чем они жили, едва ли не питались. И обсуждение нового снаряжения, новых маршрутов. Спирит находил это диким, невероятно глупым, целый год шить заплаты к палаткам и спальникам, готовить плоты или байдарки, чтобы плыть полтора месяца по новой реке, а потом вспоминать об этом весь следующий год. Он уже не ждал лета с нетерпением вместе с ними, уже не любил реки, ведь, когда они плыли, он должен был быть на виду целыми днями, спать буквально рядом с родителями, реагирующими на малейшее учащение его дыхания, видения всегда обрывались, даже если навещали его там. Он терпеть не мог бесконечных воспоминаний об этом. Больше не сидел с родителями на кухне.
По телевизору редко шли фильмы о приключениях, а о войне, о заводах и фабриках – внушали ему отвращение. Да и часто, если фильм ему нравился, если забывался за книгой. Вдруг всё разрушалось. От слова, от жеста. Поразивших ложью, напыщенной, жалкой по выдумке. Которой никогда не бывало в видениях.
Даже любимые, чаровавшие прежде книги, не могли уберечь от тоски. Их Мир, в котором стремился укрыться, как в крепости, был так призрачен, неотчетлив, размыт. За их строками брежилось нечто. Непередаваемое, зовущее. Но всегда удалённое, едва ощутимое, ускользающее. Уходящее и бросающее, едва разбередив надежду, во власть тоски. Книги не могли сравниться с цельностью и живой силой видений.
Тем не менее, Спирит проводил вечера за чтением. Ему было страшно отложить томик в сторону, он оттягивал этот момент, сколько было возможно. Пока родители не заставляли выключать свет. И начинались однообразные ночи.
Когда невозможно заснуть. Когда бесполезны мольбы и призывы. Когда без толку зажмуриваться, дышать быстро и глубоко, но тихо, чтобы не услышали за стеной. Стараться проделать то, что когда-то предшествовало внезапному приходу странствий. Когда остается только мучиться без сна, засыпать лишь под утро. Чтобы потом ощущать себя разбитым, измождённым и первое, что вспомнить, ещё не открыв глаза, – видений не было. А начинается опять всё с начала. Опять однообразные утра.