Чётки
Шрифт:
Вечеряем быстро, глотая сало и хлеб, не разжёвывая, как утки. Рысев сидит во главе стола и оловянной ложкой хлебает наваристый борщ из чугунного котелка. Периодически останавливается и разливает по кружкам самогон из стеклянного бутыля.
— Хороша самогонка.
Тарас кивает, потирая усы двумя пальцами. Его дочка, Оксана, сидит в углу на деревянном ящике. Теребит край белой блузы, вышитой у ворота узорами.
От самогона наши щёки раскраснелись, и красные пятна нелепо смотрятся на бледных лицах. Глаза тоже красные, ввалившиеся, но уже заблестевшие. Движения больше не резкие — наоборот, медленные, ленивые.
Рысев рассказывает о наших бедах. Как мы — единственные — выжили в чудовищной бойне, ушли в лес, ища своих, и добрели до этой деревушки. Рысев говорит, прерывается, булькая самогонкой, и вновь говорит. Пьём за нас, за хозяев дома, за Родину, за Сталина. Хмель помогает забыть о войне. Больше нет пуль, впивающихся в черепа, нет горящих танков, в которых, как картошка в костре, запекаются люди, нет волдырей на руках, лопающихся от раскалённой стали оружия.
И когда Бахтияр, жилистый узбек, вскакивает, чтобы станцевать рядом с дочкой Тараса, мы смеёмся. Он молотит пол грязными армейскими сапогами, с которых летят в стороны комья грязи. Баха танцует вокруг Оксаны со всей своей молодецкой пьяной удалью. Но она лишь тупится в пол. А он пляшет, будто в последний раз, и, наконец, взмокший, алый, без сил падает на пол.
Хохочет Рысев. Трёт усы Тарас. Кричим и снова пьём мы.
Нас четверых уложили в амбаре, на слежалой соломе, перемешанной с землёй. Дали тряпьё, чтобы укрыться. Но оно всё равно не греет, поэтому тесно, по-братски прижимаемся друг к дружке. Рысева уложили отдельно: в хате, на печке.
Долго ворочаюсь, пытаясь уснуть. Ноют, покалывают затёкшие ноги. Не спится.
Выхожу проветриться. Распогодилось. Тучи рассеялись по небу, появились луна и редкие звёзды. Ещё дымится, теплится костёр. Надо бы подкинуть в него веток. Распалить, постоять и подумать, глядя на пламя. Говорят, успокаивает. Хворост и дрова, кажется, есть в сарае. Зайдя за угол дома, слышу возню. Всматриваюсь в темноту, различаю. У горбатого снопа стоят двое. Оба в форме красноармейцев. Окликаю:
— Эй!
— Чего тебе, Горя? — узнаю голос Бахтияра.
Подхожу ближе, стараясь наступать на траву, чтобы не топить сапоги в грязи. Вижу Бахтияра и Дубова. Оба со спущенными штанами. А на снопе сена прижатая их руками распласталась Оксана, дочь Тараса. Юбка задрана, видна внутренняя сторона молочно-белых бёдер. Во рту — кляп. Красный обруч в лунном свете походит на кровавую рану, окольцовывающую лоб.
— Вы чего? — вздрагиваю я.
— На хер пошёл, Горя! — обернувшись, рычит Дубов.
Понимаю, что он стоит передо мной со спущенными штанами, голый ниже пояса.
— Вы что делаете?
— Тебе-то что? Или присоединиться хочешь? — Улыбается Дубов. — Ну давай, валяй.
Его «валяй» рождает во мне ярость. Она, как молния, прошивает с головы до пят. Шарю рукой по влажной земле, нащупываю палку, выставляю перед собой, будто штыковую винтовку, иду на Дубова с Бахтияром.
Дубов, не двигаясь, натягивает штаны, цедит:
— На своих прёшь, сука?
— Отойди!
— Так сама позвала хохлушка.
От его клеветы — а это клевета, знаю — ярость захватывает меня ещё сильнее. Взмахиваю палкой. Дубов, матерясь, пятится назад. Бахтияр отпускает Оксану. Она спрыгивает со снопа, но не двигается, будто ждёт. Изо рта по-прежнему торчит кляп. А руки, только заметил, скручены верёвкой.
— Прочь от неё!
Бахтияр берёт Дубова под руку и уводит, бормоча по-узбекски. Стою, глядя, как они поворачивают за угол дома. В чувство меня приводит мычание Оксаны., едва не поскользнувшись на влажной траве, достаю кляп. Губы у неё в меру тонкие, в меру пухлые — идеальные, а глаза огромные, карие с маленькими, как у кошки, точками зрачков. Развязываю ей руки. Она стоит,
— Простите…
Она поднимает глаза, первый раз смотрит мне в лицо и говорит:
— Я їх не кликала [28] .
— Да, — киваю я, вытирая пятернёй волосы, — они просто того…
— Дякую! [29] — Бросается мне на шею Оксана.
Обнимает крепко, прижимаясь всем телом. От неё пахнет свежеиспечённым хлебом. Мать пекла его в нашей печи, сложенной из глиняных кирпичей. Так же резко, как бросилась, так же и отстраняется. Поправляет юбку и, не оборачиваясь, бежит прочь, быстро перебирая ножками, может быть, в гоголевских черевичках.
28
Я их не звала (укр.).
29
Спасибо! (Укр.).
Оставшись один, лезу в карманы. До спазмов хочется курить, но понимаю, что махорка забыта в амбаре. Костёр потух, остались только чёрные, безжизненные угли. А хворост я так и не взял.
На входе в амбар вдруг получаю под дых. Накатывает вяжущая тошнота; я, как карась, хватаю ртом воздух. Кто-то заламывает мне руки. Тошнит портянками. Дубов стоит передо мной:
— Ещё раз, тварь, влезешь, и кранты. Понял? — Киваю. — Вот и хорошо…
Нет сил возражать, спорить, говорить в принципе. Пошатываясь, подхожу к соломе и без сил падаю рядом со Стрижом. Засыпаю почти сразу, хотя насильно стараюсь, как можно дольше удержать в мыслях белые бёдра Оксаны, карие глаза и красный обруч в смоляных волосах.
Просыпаюсь от грохота выстрелов. На щёку брызгает что-то тёплое и липкое, будто мазнули сырой малярной кистью. Война приучила меня просыпаться от малейшего шума, вскакивая на ноги при первой угрозе. Но сейчас — что со мной? — едва разлепляю глаза, словно сплю не в затхлом амбаре, как приблудившийся пёс, а в своей домашней постели.
— Встати! [30]
Вскакиваю, закидывая ноги вверх, а потом перенося всё тело в вертикальное положение. Передо мной три мужика, похожие друг на друга, как патроны в карабине. У них свисающие, словно сосульки, усы и обритые головы; оставлены только чубы, будто червяки, ползущие по гладкой коже. Сзади стоит Тарас, в соломенной шляпе, надвинутой на глаза.
30
Встать! (Укр.).
Моя голова тяжёлая, как снаряд для пушки-гаубицы, которые приходилось носить в артиллерийском расчёте. Мне нужно время, чтобы понять: чубатые вооружёны винтовками Мосина, штыки направлены в мою сторону.
— Встати! — визжит Тарас.
Морщинки под его выбеленными глазами от крика расходятся, бегут в стороны, словно ручейки от начавшегося дождя.
Оборачиваюсь и вижу развороченные головы. Из них, как из разбитой бутылки вина, льёт кровь.
Я видел мёртвых товарищей на поле боя: с закатившимися оловянными глазами они лежали, уткнувшись носом в землю, смятые траками танка или растопыренные на заграждениях колючей проволоки. Много крови, много оторванных ног и рук, а в воздухе — удушающий смрад разложения и резкий запах пороха. Я видел раненых товарищей в лазарете с перебинтованными головами, руками, ногами, от которых несло гниющим мясом; они стонали и рыдали не в силах получить ни облегчение, ни смерть. Да, я видел смерть, боль, страх. Но сейчас — в тылу, в этом амбаре, на залитой кровью, мозгами, кишками соломе — вид убитых товарищей невыносим.