Гавань
Шрифт:
Официального приказа еще не было, и инженер вначале не смирился: подвыпивши, он доказывал знакомым и коллегам, что строительство приостановлено временно, и называл собеседников предателями, ренегатами, малодушными отступниками. Техникам, сообщавшим о своем решении уехать, он пытался внушить, что надо лишь выдержать некоторое время и все снова будет нормально, что нельзя так запросто бросить дело, которому они посвятили целый год (самый лучший год) жизни. Его малодушные коллеги пожимали плечами, а когда он показывал им спину и удалялся, пошатываясь, по извилистой тропинке своего пьяного оптимизма, вертели пальцем около виска.
Даже
Так он перебегал от одних к другим; каждый день справлялся в Дирекции, не получены ли официальные распоряжения, надеясь, что будет отменено прекращение работ на стройке, которое никогда и не было объявлено, верил в амнистию никем не вынесенного приговора. Служащие равнодушно пожимали плечами, Грашо больше вообще не появлялся на глаза.
Не успевших еще уехать рабочих он заставлял работать, словно ничего не произошло, словно все в наилучшем порядке, — кричал, ругался, приходил в ярость, сталкиваясь с лодырями, саботажниками, вредителями. Они, ничего не понимая, молча взирали на него или изображали рабскую покорность, а в то же время были готовы, стоило хозяину отвернуться, все переиначить по-своему. Наиболее наглые из них, сориентировавшись в новой системе отношений, беззастенчиво смеялись ему в лицо.
Его считали дураком. Вскоре и сам Слободан, несмотря на пьяное упрямство, должен был признать, что усилия его бесплодны, что они скорее результат его неумения сообразоваться с действительным положением вещей, акт тупого самообмана, чем веры в реальную возможность спасти гавань или хотя бы Мурвицу. Он с ужасом понял, что уподобился старому Дуяму, вознамерившемуся грудью остановить бульдозеры, и что шансов у него так же мало.
Всего страшнее ему казалось то, что никто, буквально никто из людей, с которыми он разговаривал, не видел в случившемся ничего страшного. Когда-то где-то он прочел: ужасно то, что нет ужаса. Все это воспринимали как нормальный на нашем свете абсурд (вот так-то, дорогой мой!), один из способов, которым развивается жизнь. Человек будто птичка: нынче здесь, завтра там. Новая работа, новая гавань, новые люди. Один черт.
Инженер чувствовал, что все глубже и глубже погружается во мрак. Попытка остановить поток переселенцев была его последним порывом. Работал какой-то скрытый биологический резерв. Он, конечно, пил и раньше, но теперь регулярно каждый вечер напивался в стельку.
Викица преданно составляла ему компанию, как злой ангел, утоляя вином и свою, особую жажду. Без всякого желания, но с жутким стремлением забыться они по нескольку раз в сутки предавались безумному распутству, фейерверкам холодного бесстыдства, после чего чувствовали еще большую неудовлетворенность, голод, мрак. Они теперь почти не разлучались, уже с раннего утра ненавидя друг друга и пробивая панцирь взаимной непереносимости лишь редкими истерическими всплесками пьяного или телесного экстаза.
Особенно ужасным было то, что инженер остался без всякого дела. Только похороны,
Возвратившись, снова устраивались у Катины, теперь ее единственные посетители, и оставались тут до поздней ночи, мертвецки пьяные.
За все это смутное время только однажды рассеялись облака и открыли кусочек ясного неба, в который просунулся перст провидения со своим, по обыкновению иносказательным, двусмысленным напоминанием. Среди оставшихся строителей пронесся слух, что на каком-то заседании в Загребе или в Белграде, где решаются их судьбы, был публично подвергнут критике Грашо, что имя его упоминается во всех газетах, что он снят и будто бы речь идет даже о суде, о саботаже, злоупотреблениях и тюрьме.
— Грашо сняли! — злорадно перешептывались люди и потирали руки. — Так ему и надо! Должен же кто-то отвечать!
Но сверкнувшая искра радости потухла, когда вечером того самого дня инженер увидел Грашо. Грашо вынырнул из темноты словно тень, присел на краешек стула рядом с инженером, будто опасаясь, что ему вот-вот откажут в гостеприимстве. Как всегда, он был в сером, без галстука — типичная фотография для удостоверения личности. Лишившись ореола занимаемой должности и того таинственного фона, который исчез за его спиной подобно ширме провинциального фотографа, он вдруг стал похож на сезонного рабочего, приодевшегося перед выходом в город, растерянного, смущенного, не знающего, куда деть собственные руки. Глаза его еще больше вылезли из орбит; сейчас он не маскировал их, не прикидывался, что полудремлет, а, наоборот, беспокойно озирался налево и направо, отводя взгляд от Слободана.
Он заказал коньяк и, пригубив его, поморщился. Под видом коньяка Катина теперь подавала исключительно какую-то желтую мочу — низкосортный, так называемый «медицинский бренди».
— Это не «Курвуазье» [25] , — сказал инженер, пробуя на Грашо иронию, словно лезвие на пальце.
— А, неважно, — сказал Грашо.
— И в лучшие дни мы тут не бог весть как шиковали, — сказал Слободан, — но некоторых, вероятно, это устраивало.
25
Марка французского коньяка.
— Вы-то уж, поди-ка, не скажете, что все здесь шло из рук вон плохо, — сказал Грашо. — Вам-то не на что жаловаться.
— Я сказал лишь, что особенно мы не шиковали. Может, вам таким образом удалось сэкономить на виллу с бассейном. Но как слышно, за это вас не собираются по головке гладить.
— Что вилла? Истинный шик и роскошь, — Грашо взглянул на свои руки, неподвижно лежащие на коленях, — заключаются во власти.
— За роскошь надо платить, — сказал Слободан.