Канун
Шрифт:
— Но, позвольте, позвольте… Алексй Алексевичъ, для чего вы это длаете, почему вы это длаете?
— Почему и для чего? — онъ пожалъ плечами. — Почему же мн этого не длать? Я призванъ. Для этого я сдлалъ большія усилія…
— Да вы когда поняли это?
— Увы, въ томъ-то и вся штука, что я понялъ все это уже здсь, на мст. Левъ Александровичъ — обаятельный умъ, онъ соблазнилъ меня самымъ естественнымъ образомъ, и, когда онъ меня соблазнилъ, я горлъ и пылалъ и думалъ: а, такъ вотъ оно мое призваніе. Я призванъ спасти Россію. Это, мой милый, случается съ невинными двушками, когда какой-нибудь обаятельный прелестникъ въ жаркомъ монолог, ставъ передъ нею на колни, общаетъ ей «жизнь иную», тамъ, гд-то на облакахъ и тмъ склоняетъ ее къ паденію, а посл паденія элегантно приподнимаетъ шляпу и раскланивается. Ну, такъ ей ужъ одно только и остается: совершать паденіе и впредь. Ибо невинность вернуть уже никакъ невозможно. Такъ точно и я: началъ я дйствовать, неустанно работать. Работаю, батюшка, работаю и все
— И посл этого?
— И посл этого я продолжалъ длать тоже и, могу васъ увритъ, что дло отъ этого только выиграло, ибо посл этого я сталъ уже сознательнымъ фокусникомъ, а, значить, и боле совершеннымъ.
— Нтъ, — вдругъ воскликнулъ онъ посл полуминутнаго молчанія, — это можно формулировать иначе и гораздо лучше. Знаете ли что, милый молодой человкъ, знаете-ли что было посл этого? Посл этого я сдлался вдругъ циникомъ. Вотъ настоящее слово. И вотъ вамъ еще филологическое открытіе, которое вы можете опубликовать въ либеральной газет, приписавъ авторство себ, - а именно: слово чиновникъ есть испорченное «циникъ». Да это же очень просто: произошла естественная перемна буквы ц въ ч. Циновникъ. О, ц и в это вставка, по требованію фонетики русскаго языка, и вотъ вамъ циникъ. И долженъ вамъ сказать, какъ результатъ моихъ наблюденій и размышленій, что настоящій чиновникъ есть всегда непремнно и безусловно циникъ. Да какъ же иначе? Нельзя же допустить, что вс чиновники глупы и слпы и глухи, что они не видятъ, не слышатъ и не понимаютъ. Они отлично все понимаютъ, они прекрасно знаютъ, что отъ ихъ дятельности Россіи, настоящей Россіи, не хуже и не лучше, и что они работаютъ ни боле, ни мене, какъ на табель о рангахъ, понимая ее въ весьма широкомъ смысл. Истинный чиновникъ пишетъ проекъ или докладъ и усмхается. Только на людяхъ эта усмшка не видна. Она у него подъ усами, а когда онъ одинъ, такъ у него ротъ длается до ушей. И потому онъ циникъ, и потому я циникъ. Вотъ вамъ, юноша, — кушайте на здоровье. Не знаю, какъ это вамъ удалось извлечь изъ меня, потому что я до сихъ поръ никому никогда не говорилъ; но ужь извлекли, такъ кушайте на здоровье…
Володя буквально бгалъ по комнат. Такого признанія отъ Корещенскаго онъ дйствительно не ожидалъ. Еще недавно, нсколько мсяцевъ тому назадъ, онъ зналъ его за человка строгихъ, твердыхъ принциповъ, работавшаго надъ дломъ, которое считалъ полезнымъ и важнымъ, и вдругъ такой цинизмъ, дйствительно, цинизмъ…
Его неопытный въ житейскихъ длахъ умъ не могъ сразу переваритъ такого скачка и онъ былъ глубоко взволнованъ и несчастливъ.
— Но зачмъ? Зачмъ это все? Ради чего? спрашивалъ онъ и самъ не замчалъ, какъ руки его складывались въ умоляющій жестъ и въ голос звучало отчаяніе.
— Зачмъ? Затмъ, что сдвинули меня съ мста. Не надо было сдвигать. Сидлъ я въ маленькой нор и истреблялъ злокачественныхъ змй, коихъ тамъ находилъ. Занятіе не широкаго масштаба, а все-таки полезное. Меня вытащили изъ норы и поставили на широкій путь и сказали: осуществляй. Я и началъ осуществлять. А когда понялъ истину, да подумалъ о прежней нор, такъ для меня стало ясно, какъ день, что я ужъ въ нее обратно ни за что не влзу. Растолстлъ, разбухъ.
— Слушайте, Алексй Алексевичъ, да вдь это невозможно! Вдь вы были человкомъ твердымъ, я считалъ васъ непоколебимымъ. Во что же тогда врить? Боже мой! на кого смотрть?
— Послушайте, мой милый юноша, — сказалъ Корещенскій и, видимо задтый за живое, поднялся и слъ на диван. — Вы говорите, что я былъ непоколебимъ? Вздоръ! Если бы я былъ непоколебимь, не поддался бы я увщанію Льва Александровича. Да, я тогда увровалъ и воспылалъ, но вдь это же наивно! Увровалъ потому, что хотлъ увровать. Былъ слпъ потому, что завязалъ себ глаза. Разв взрослый человкъ, желающій быть искреннимъ съ самимъ собой, могъ бы увровать въ похвальбу, хотя бы и генія — а между нами сказать, Левъ Александровичъ все-таки не геній — при помощи угольковъ, разведенныхъ подъ треножникомъ, да и хотя бы цлаго костра, растопить, расплавить ледники свернаго полюса?.. Да не ясно-ли, что для этого надобно зажечь всю Россію, вс сто сорокъ милліоновъ, чтобы они горли, чтобы костеръ составился изъ всхъ ея дремучихъ лсовъ, а поднимающееся отъ него пламя подожгло бы самое небо. А я поврилъ… Мы освжимъ торговлю, мы подымемъ и укрпимъ курсъ, мы урегулируемъ тарифы… Чертъ возьми, тарифы, курсъ, торговля… Когда сто милліоновъ еле-еле влачатъ существованіе… Торговля для тысячи крупныхъ коммерсантовъ, курсъ для десятка банкировъ, а тарифы для сотни крупныхъ хлботорговцевъ… И въ это повритъ? Этимъ зажечься и горть? Страну безправную, темную, голодную можно поднять тарифами, курсомъ, торговлей? Да, если бы ввести торговлю живыми людьми, — милліоны съ удовольствіемъ бы продали себя въ рабство. И оживилась бы торговля… людьми. А я въ это поврилъ? Вздоръ… Я сдлалъ только видъ передъ самимъ собой, что поврилъ.
— Но зачмъ? Для чего вамъ это!
— Для чего? Скажу.
И, выпаливъ это, онъ хлопнулся на диванъ и грузно опустилъ голову на подушку.
Володя ходилъ по комнат, удрученный, придавленный, убитый. Въ сущности онъ видлъ передъ собой раненую душу, которая кричала отъ боли. Такое впечатлніе онъ получилъ отъ всей этой исповди. Не хвастовство и не задоръ слышались для него въ рчахъ Корещенскаго, а боль и отчаяніе.
Прошло нсколько минутъ тяжелаго глубокаго молчанія. Володя остановился.
— А дядя? промолвилъ онъ. — Что вы думаете о дяд?
Корещенскій не сразу отвтилъ. Прошло еще нкоторое время молчанія и тишины.
— Вашъ дядя, — сказалъ наконецъ онъ, замтно утомленнымъ голосомъ, — вашъ дядя человкъ совсмъ иного склада. Онъ не похожъ на насъ съ вами. Для его созданія была употреблена совсмъ другая глина. Такой глины у насъ въ Россіи нтъ. Ее выписываютъ изъ-за границы. Видите ли, есть люди, у которыхъ сердце болитъ по Россіи и никогда не перестаетъ болть. Есть люди, у которыхъ оно болло, но перестало болть. Ну, бываетъ же такъ, что рана зарубцуется и никогда уже не открывается. Только передъ дурной погодой въ ней начинаетъ зудеть старая боль. Но есть такіе, у которыхъ оно никогда не болло и они не знаютъ, что такое эта боль. Таковъ вашъ дядя. И это не значитъ, что онъ плохой человкъ. Напротивъ, онъ прекрасный человкъ, доброжелательный, готовый сдлать всякое добро и нисколько не склонный къ причиненію зла. Но онъ весь — въ себ. Онъ — личность и при томъ выдающаяся. Весь его міръ заключенъ въ немъ самомъ. Онъ служитъ только себ самому, своей личности. На юг онъ ее возвысилъ удивительно. Мы знаемъ исторію этого возвышенія. Но тамъ дальше некуда было итти. Открылся новый путъ и онъ ступилъ на него, чтобы вести свою личность дальше, выше, въ новыя сферы. И онъ отлично понимаетъ, что для этого нужно, кому надо служить. Онъ понимаетъ, что народу служить — возвышенно, почтенно; прекрасно знаетъ, что за службу народу въ наше время и въ нашей стран — угодишь только въ тюрьму, на каторгу и на вислицу… Служба же другимъ ведетъ къ почету, къ знаменитости, къ могуществу. Онъ просто ищетъ, гд бы повыгоднй для своей личности устроитъ свой умъ, свою энергію, свои знанія. Будь это въ другой стран, гд народъ иметъ значеніе, гд именно служба народу ведетъ ко всему этому, онъ великолпно служилъ бы народу всми своими силами… Такъ бродячій музыкантъ, попавъ къ богатому магнату, увеселяетъ своимъ искусствомъ его и его гостей, не обращая ни малйшаго вниманія на прислуживающій имъ народъ, толпящійся въ передней. Онъ кончилъ и получилъ плату и идетъ дальше и, встрчая на пути жнецовъ и жницъ въ рабочихъ одеждахъ и безъ сапогъ, играетъ имъ тже самыя мелодіи, довольствуясь отъ нихъ жалкими грошами.
— Такъ что, по вашему, дядя длаетъ это сознательно? — спросилъ Володя.
— Безусловно. Левъ Александровичъ ничего не длаетъ несознательно. Онъ тонко понимаетъ всякія извилины. Ну-съ, молодой человкъ, теперь вы познали истину… Чмъ еще могу васъ утшить?
— Ничмъ, Алексй Алексевичъ… Теперь ужъ ровно ничмъ.
— На службу къ намъ не поступите?
— Нтъ, не поступлю. Воздержусь.
— Прекрасно, хотя и не практично.
— Еще я хочу васъ спросить, Алексй Алексевичъ, — будетъ ли облегчена судьба Максима Павловича?
— Ахъ, да, я уже имю возможность сказать вамъ это: это удалось. Максимъ Павловичъ на дняхъ будетъ освобожденъ. Его арестъ, такъ сказать, подведенъ подъ недоразумніе.
— И это сдлалъ дядя?
— Если хотите, не будь вашъ дядя тмъ, что онъ есть, этого никакъ нельзя было бы сдлать. Онъ самъ не принималъ въ этомъ участія, онъ только пожелалъ этого.
— То-есть, въ конц концовъ, кому же этимъ будетъ обязанъ Максимъ Павловичъ?
— Ему, ему. Его доброму желанію… Уходите? — прибавилъ онъ, видя, что Володя взялъ свою шапку.