Касатка
Шрифт:
После ее ухода он, смущенно отводя в сторону взор, вдруг обрушился на меня с наставлениями:
– Ты с нею, ради бога, не заигрывай. Глупо. Этот номер у тебя не пройдет.
– О, ты, кажется, к ней неравнодушен. Тогда извини, я заранее сдаюсь.
– Да при чем здесь я, - отнекивался Босов.
– Таня, она, понимаешь, чувствительная, серьезная девушка.
Блока, Есенина наизусть шпарит. Не очень-то с нею вольничай. Не пугай ее.
– Понял, Матвей, понял.
– Признайся, вы в городе немножко развинтились и просто не замечаете этого. А у нас не принято. Нехорошо...
Матвей
– У нас в доме правления своя столовая. Работники конторы обедают в ней, а я не хожу: как-то, понимаешь, неловко. Вне очереди брать - вроде как выделяться среди других. Дожидаться очереди, попусту терять время тоже плохо. Так я нашел выход: Таня мне обеды носит.
Скажи, ведь придумано отлично?
– натянуто улыбнулся Босов.
– Столовую я открыл. В целях экономии времени. А то, бывало, пока дождешься с обеда своих работничков, рак на горе свистнет. Сейчас хорошо: перерыв кончился, все на местах.
Матвей уронил в кастрюлю половник, схватился за сердце и, побледнев, несколько секунд сидел без движения, как бы прислушиваясь к самому себе. Встряхнулся, достал из внутреннего кармана склянку с таблетками, кинул одну желтоватую горошину в рот и проглотил.
– Что-то барахлит мотор. Жмет. Адонис-бромом спасаюсь. Ну вот, отлегло, легче. Кстати, выпьешь рюмку коньяку?
– Давай.
Матвей отыскал в шкафу бутылку армянского, с пятью звездочками коньяку, наполнил им хрустальную рюмку и поднес мне:
– Пей на здоровье.
– А себе?
– Не могу. Врачи запрещают. Это я для гостей держу. На всякий пожарный.
Босов ел торопливо, по-солдатски и в продолжение всего обеда хмурился и больше отмалчивался, словно какая-то неотступная дума точила его сердце, но, когда мы допили чай и расселись немного отдохнуть на диване, он вдруг стал извиняться за свои недавние наставления, первым заговорил о Тане:
– Ты знаешь, чья она? Это же младшая сестренка Павла Кравца.
– Павла?! Отчаянного самопалыцика? Моряка?
– Того самого. Обиделась, что я о ней говорил постороннему... Тут, Федор Максимович, сложная штука вышла. Очень сложная, не для печати, - с неожиданной доверчивостью признался Босов.
– Принял я Танюшку на работу по-доброму, без всякой задней мысли. Думаю, перетерпит девчонка до новых экзаменов и уедет в мединститут. Чего ей тут делать? Скучно. Не с кем и на танцы сходить. Раньше скучала, порывалась уехать, а потом, смотрю, присмирела, вроде ей полюбилась такая жизнь.
Наступает лето, надо опять браться за учебники, формулы зубрить, иностранный, а ей хоть бы что. Почитывает себе стихи и никуда не собирается поступать. Она тебе честно ответила: никуда. Девчонка умная, живая, могла бы многого добиться - и вот села. Понимаешь, какая штука. Босов сожмурился, в затруднении потер виски.
– Влюбилась, - вполголоса сказал он и оглянулся на дверь.
– Смотрит на меня, как на икону.
– Я это заметил.
– И что? Что ты скажешь?
– Босов встрепенулся, подвинулся ко мне и стеснительно
– Я с ней и так и этак, пытаюсь внушить, намекнуть - ничего не хочет понять. Как глухая. Смотрит и улыбается.
– Вряд ли она нуждается в твоих разъяснениях. Ты ее любишь?
– Я?!
– всерьез испугался Босов.
– Ты. Все дело в тебе.
– Однако и развинтился ты.
– Босов с искренним осуждением покачал головой.
– Я же ей, пичужке, в отцы гожусь, а ты... Я на пятнадцать лет старше Тани! Шутка ли... Представь мое дурацкое положение. В конторе уже догадываются, шпильки отпускают. А дойдет до родных?
Стыда не оберешься. Бог весть что обо мне подумают.
В общем, такая штука.
Не однажды замечал я, что практические люди нередко обнаруживают детскую наивность и полную беспомощность в личной жизни, особенно в отношениях с женщинами, но чтобы такая черта водилась за Босовым - этого я не мог предвидеть, потому что думалось: он давным-давно пережил отроческую стеснительность, стал совершенно иным. С трудом подавил я усмешку.
– Вот сам его величество случай призывает упорного холостяка к женитьбе. Не упусти его.
– Опять ты за свое. Нет, от тебя хорошего совета не дождешься.
В приемной послышался легкий, вкрадчивый шорох Таниных шагов. Босов насторожился, побледнел, заговорил сбивчивым шепотом:
– Хватит об этом. Она! Сейчас войдет.
Босов одернул пиджак, пересел в свое вертящееся кресло, и тотчас лицо его приняло деловое, озабоченное выражение. Появилась Таня, с ясной улыбкой подала ему дюжину остро очинённых карандашей, медленно собрала посуду и, таинственно шелестя платьем, обвевая нас тонким запахом французских духов, удалилась в приемную.
Босов, уткнувшись в бумаги, даже не посмотрел ей вслед.
В конторе мы просидели до наступления сумерек.
Многое прояснилось, и я уже видел контуры своего очерка, имел представление о теперешнем Босове, его характере, манере держать себя с людьми, пристрастиях. Он вызывал во мне симпатию цепким, недюжинным складом ума, своей горячностью и убежденностью в замечательном будущем колхоза. Выше всего он ставил точный расчет, механизацию, гордился комплексом, словно тот уже действовал, с упоением рассказывал о кормоцехе, молокопроводе, о доильных установках "Даугава" и "Пепелине", поругивал научно-исследовательский институт, с которым состоял в деловых отношениях, за медленную разработку проекта, заодно досталось от него и строителям те затягивали сдачу шестнадцатиквартирного дома.
Полный впечатлений ушел я от Босова, осмысливая перемены и одновременно упрекая себя в неосведомленности: вот жил, изредка навещал родных, беседовал с земляками, все рисовалось понятным, однако толком я так и не постиг их сегодняшней жизни, памятью как-то всегда обращался к прошлому, невольно и собеседников на него настраивал - и что-то упустил, проглядел. Приходили на ум и другие мысли: как знать - может быть, с такой остротой и непосредственностью я бы и не почувствовал вдруг участившийся пульс этой новой жизни без любви и привязанности к былому?