Касатка
Шрифт:
– А ловчей управляться! Руке не мешает... Меня еще батюшка так учил. Он у нас, Максимыч, был за всех мужиков мужик. Сюда его дедушка прибыл из-под Тулы в пустой след. Землю уже поделили, в казаки, как ни поил атамана, его не записали. За дым из трубы и воду налог платил. Батюшка тоже остался в мужиках. Но он не дюже-то журился, знай наловкался всех дурить. Кому сапожки пошьет, кому печку такую большую сварганит - страшно глядеть. Огонь внутри, как в паровозе, гудит.
– И, увлеченная своим рассказом, до шляпки заколотила ржавый гвоздь, предложила: - Давай-ка чуток передохнем, не на пожар...
Я улегся на доски, а она шмыгнула в сени,
И только тогда присела рядом, протянула ноги и оправила юбку. Начала с того, на чем оборвала нить рассказа:
– Гудит, вот-вот двинется с места и поедет. Емкую тягу умел наладить. Никогда его печки не дымили, хочь ты чем их топи: кизяком, сырой ольхой или подсолнушками.
Горит, как на пропасть! Ей-бо. Батюшке за это платили.
Оно, Максимыч, как? Ты людям уважь, и они тебе добром уважут. Ну, найдется какой бессовестный, так ему же и хуже. Чужие слезки, Максимыч, все одно отольются... Хорошо батюшка зарабатывал, не всякий и казак так жил, как он. Но, правда, суровый был, натурный. Вобьет себе что в голову умри, а сделай, и все выйдет точно, как он велел... Подрядился батюшка тайком раку на продажу варить. Наберет картошки, буряков, солоду, погрузит на бричку посуду, бочки... аппарат, это обязательно, и ночью везет нас, детей, которые побольше, на припечки, в Широкую балку. По целым неделям оттуда не вылазим, сидим в кустах. Одни сторожат, другие квасят, а батюшка знай себе гонит, пробует ее из ложки, как кот, облизуется, не нахвалится: крепенькая! Ночью отвозит барду скотине, бутыли - в погреб. Дни тянутся. Скука несусветная...
Я же, Максимыч, в то время на улицу бегала, девка, на одного парня заглядалась, а тут - гони ее, скаженную.
Прямо сердце ноет.
Как-то привез нас батюшка домой в бане помыться, а матушка возьми и скажи ему: "Гаврилович! Оставь Лукерью, на ней уже лица нет". А он показывает в угол и говорит: "Вон арапник. Я вас сейчас так ошпарю, что и себя не вспомните". И все. Попробуй заикнуться. Скорый был на расправу! Но матерь и детей жалел, никто из нас оборванцем... голяком по хутору не бегал. Девчат в бумазейные платья наряжал.
– Она немного подумала, и лицо ее осветилось тихой, благодарной улыбкой.
– Он мне сам и женишка выбрал, ей-бо! Выходи, говорит, замуж за Михаила Поправкина, за казака. Завтра сватьев зашлют.
Я - в слезы, в крик. Мне другой, Максимыч, нравился, я уже тебе говорила.
– На ее лице все еще светилась улыбка.
– А он как топнет ногой, как сдвинет брови и за плетку - цап! "Дура! Казачкой не хочешь стать! Вот я те повыкаблучуюсь!" Я тогда молоденькой была, шестнадцатый годок шел, как огня его боялась, вся осиновым листочком задрожала и - в ноги батюшке. Плачу, прощения у него молю. Смягчился. Откинул плетку, поднял меня с пола, в лоб поцеловал. "То-то, говорит, дочка! От своей судьбы не отказуйся". И веришь, Максимыч, как в воду он глядел. Зажили мы с Мишей ладком да мирком, он жалел меня, пальцем не трогал, и я в нем души не чаяла.
Я батюшке в ножки потом кланялась. Во как бывает!
– гордо произнесла Касатка.
– Мы с Мишей и в колхоз первыми вступили. Скотину на общий баз свели, хомут, уздечку, колеса от брички, ярмо - все, что было, отдали.
И друг от друга ни на шаг. Он в кузню, и я за ним, в молотобойцы. Наяриваем, аж искры сыпятся, звон за три версты стоит. Он молотком пристукует, а я кувалдой, сменимся
Все, Максимыч, делаем: и зубья для борон оттягуем, и шкворни, и гайки нарезаем. Лошадей наведут: подковки сваргань, да чтоб по ноге, по размеру, да и подкуй им тут же. Некоторые мужчины хуже баб: боятся ухналь забить.
А я наловкалась. Любому коню ногу заломлю и в два счета подкову пришпандерю. При Мише я была смелая! Скажут: в огонь лезь - и в огонь полезу. Казачка!
Солнце припекало нам спины. На досках, в смолистых коричневых кружках, выступили светлые, пахнущие, как ладан, капли. В углу двора, у калитки, цвел подсолнух, над его яркой молодой шапкой вился, впиваясь в мохнатую желтизну, шмель, возле загаты слитно, раздраженно гудел вылетевший из чьего-то улья рой пчел. Под карнизом Касаткиной хаты первозданно синели аккуратно слепленные гнезда, резво чиркали ласточки. Перехватив мой взгляд, Касатка отвлеклась и сказала:
– Чтой-то они шибко разлетались. Беспокоются. Небось к дождю. Жарит сильно... Вот скажи ты, ласточки какие умные! Где зря не селются. Настанет весна, они уже тут как тут: "Здравствуй, бабка! Мы твои квартиранты, принимай". Стрекочут крылушками, носятся по-над землей, и мне весело, вроде я не одна. Иной раз начнут в окна биться, так и знай: к гостям либо к письму.
– И сбываются приметы?
– Кабы не сбывались, я бы и не говорила. Сбываются. Я всегда чувствую, как Дина пишет письмо.
– Она часто вам пишет?
– У ней, Максимыч, своих забот полон рот. К Новому году посылочку прислала: ангорского пуху на шаль. Не забывает матерь. Обещалась к Октябрьской наведаться в гости, да, видно, чегой-то передумала. Вчера получаю от нее письмо и диву даюсь: на днях, пишет, приеду в Марушанку. Я уж и не знаю, Максимыч, чи мне радоваться, чи плакать. Как бы не случилось лиха. Муж у нее пьет. Онто, конечно, парень смирный, мухи не обидит, да кого не губит эта проклятущая водка. Кого она не доводит до ручки. Касатка помедлила, взглянула на меня с печалью, сказала: - Ты, Максимыч, молодец, что не пьешь.
Не пей. Ее всю не выглушишь. О чем я тебе раньше плела?
– .тут же переключилась она на прежнее.
– Да, Максимыч. Смелей меня не было, кроме Босихи. Она, правда, тоже отчаянной уродилась. Мы с ней два сапога пара...
В войну однажды косим у припечек - Босиха, я и Лида Безгубенко. Уморились, сели в холодок полудновать.
Только еду из сумок вытащили - глядь, откуда ни возьмись, выскакуют из кустов двое волосатых. Рожи черные, немытые... Зрачки, как у голодных волков, блестят. Так бы нас и съели. Не успела я и глазом моргнуть, а один уже навалился на меня сзади, рот силится зажать и к земле, все к земле, гад, давит. Эге, думаю, дело не шутейное!
За волосья его - цап! От себя отпихаю, а сама помаленьку выворачуюсь из-под него. Чижолый, отъелся на бандитских харчах. Я ему со всего маху кулаком в рожу, он аж зубами клацнул. И обмяк... А я, Максимыч, того и дожидалась, мне этого и надо. Р-раз!
– и вывернулась!
Окорячила его сверху и кудлатой башкой обземь, обземь толку... Вот тебе, паразит, на чужих баб сигать! Кобель, ублюдок кулацкий. Ешь нашу землю, если не наелся.
Смотрю: и Босиха на своего наседает, мутузит его почем зря под бока. Хорошо, наша берет! Мы с ними, значит, волтузимся, а Лида стоит, вопит что есть мочи. Что с ней взять: худющая, одна кожа да кости, от ветру шатается.