Ледолом
Шрифт:
— Не бзди — быстро кончаем «банкет», — утешал меня Серёга, — и разбежимся.
Это «ненадолго» днём позже обернётся четырьмя с половиной годами каторги. По крайней мере, именно такими они мне запомнились на всю жизнь. Откровенно повторяю, если б я мог предположить, догадаться — рванул бы что есть силы вниз по улице, не оглядываясь. Но я не послушал себя, свою интуицию, самого безошибочного советчика и предсказателя: беда ждёт тебя! И поплатился за совершённое против собственной воли. Вернее, по безволию.
Меня тогда, двадцать пятого февраля, честно признаться, задело Серёгино замечание, что я «ломаюсь». Да и мысль мелькнула: чего дрейфить, если «на хате», как выразился Воложанин, ждёт меня мой старый дружище Кимка? Я не задал себе логически
И до сих пор нет никакого оправдания этому единственному шагу, в нём, как в ящике Пандоры, заключались мои беды почти всей последующей жизни. Одним из «персонажей» этого ящика явился вечный вертухай, [519] который постоянно — и сейчас — стоит за моей спиной.
519
Вертухай — тюремный и лагерный надзиратель, а также вооружённый охранник этих зловещих заведений (феня).
Я пересилил себя, хотя мне очень не хотелось, повторяю, идти к Воложанину, словно что-то необъяснимое удерживало, не пускало меня, подсказывало: не смей! беги отсюда! немедля!
Но я пошёл, бормоча:
— Ну, если ненадолго…
— Да ты чево заминжевал? [520] Я тебя чо, Гоша, на удавке тащу, ли чо ли? — как будто обиженно произнёс Серёга, остановившись у ворот. — Я приглашаю. Из уважения. Не хошь…
Это был верный «шахматный ход». Мат. Назад я уже не мог повернуть. И поэтому моментально появилась «спасительная мысль»: а что, собственно, в том дурного, если я соглашусь на приглашение?
520
Минжа — женсий половой орган. Слово «минжевать» имеет несколько значений, одно из них — «быть в нерешительности» (феня).
В последующие годы я ещё однажды также поступил — результат оказался столь же плачевным. И я сказал себе: не уступай, если можешь, никому, когда чувствуешь, что тебя намереваются обмануть, ввести в заблуждение, подставить, спровоцировать… Но жизнь такая штука, что не ошибается лишь тот, кто ничего не делает.
— Не минжуюсь я, с чего ты взял? Тем более у тебя уже Кимка. А я с ним давно не видался…
Мы проследовали во внутреннюю часть двора, ещё по пояс заснеженного. Сугробы покрыты с южной стороны льдистой бахромой. Низ края протоптанной глубокой тропинки похрустывал под моими кирзовыми сапогами. Узкая, налево, дорожка вела через огородец к хатёнке, с крыши которой свисали сказочной красоты прозрачные, сверкающие в солнечных лучах сосульки разных размеров — в ней обитали Серёга с матерью. Рядом, справа, притулился дровяник. Весна в этом углу почти ещё не началась. В сравнении с улицей. Только разве хрустальные, без капели, сосульки, свисавшие с низкой крыши, — с утра по-зимнему морозило.
Глядя на всю эту красотищу, я никак не мог освободиться от мысли: почему что-то меня останавливает, словно кто-то невидимый пытается препятствовать, а я упрямо пробиваюсь вперёд? Сопротивляясь себе, я, не желая того, не слушая себя, покорно делал шаг за шагом, почти упираясь в спину Серёги, словно отталкиваясь от неё и притягиваясь одновременно.
Взошли на первую ступеньку поскобленного крылечка, и тут же вслед за моим поводырём я оказался в жарко натопленной комнатушке, большую часть правой стороны которой занимала показавшаяся мне огромной, до потолка, русская печь. Нас тут же встретил бурными восклицаниями Кимка, высокий, с пробивающимися тёмными усиками, вставший из-за небольшого стола с лавки и полезший обнимать меня. Успел я скользнуть взглядом по хмурому, с опущенным взглядом, лицу Витальки. Меня равнодушие его не удивило и не оскорбило —
Я поздоровался со всеми, и в первую очередь — с курносой плосколицей старухой, оказавшейся матерью Серёги. Витька-Виталька что-то буркнул в ответ, не подняв густых, тёмного цвета, ресниц, и я так и не увидел его синих, почему-то всегда мне напоминавших девичьи глаз. Зато Кимка суетился и засыпал меня вопросами.
Огляделся. Почти половину площади «хаты» занимала печь. Треть — уж точно. Сама хата походила на деревенскую избушку, которую мне удалось увидеть в книжке дореволюционного издания: по стенам — лавки, покрашенные тусклого цвета зелёной краской, стол, как бы продвинутый вглубь, находящийся довольно близко от жерла печи; справа от стола — кровать с множеством, пирамидой, подушек и подушечек. Вот и вся обстановка. Справа же, ближе к торцовой стене, небольшой уголок, задёрнутый пёстрой занавеской. Там, вероятно, хранится посуда. И прислонена в две ступеньки лестница (приступок), ведущая на верх печи, на лежанку.
Ни одного стула или табурета, только лавки по стенам с облупившейся и местами вздувшейся краской.
Судя по всему, семья Воложаниных жила бедно. Да и откуда взяться достатку, если отца нет и неизвестно, где он, жив ли, умер ли, или мается по тюрьмам, — о нём Рыжий никогда никому не заикался, а старший брат, с которым я не был знаком, по слухам, сидит в тюряге. Давно. Никто не знает, за что. Словом, пошёл по стопам отца. А куда устремился Серёга? Тогда я об этом даже не подумал. И вообще такой мысли не возникало.
На какие шиши существует семья Воложаниных, трудно угадать. Может быть, в деревне у них имеются родственники и они помогают им продуктами питания? Но я-то ничего об этом не знаю. Возможно, Серёга взялся за ум и принялся за работу. Ведь мать его нигде не трудится и никаких доходов не получает. Кто её должен кормить? Сын. А о деревенских родственниках — был такой слух. Но лишь слух.
Вероятно и то, что мать Серёги занимается шитьём. Подрабатывает. Слева, в дальнем углу, я сначала не заметил её, красовалась ножная швейная машина «Зингеръ», покрытая старой шалью.
Словом, некая необъяснимая, сильная тревога охватила меня, самого предмета опасности или следов его совершенно не наблюдалось и даже не угадывалось. Тем не менее так и подмывало исчезнуть из этой деревенской хатёнки, особенно когда в завязавшемся разговоре встретился взглядом с такими же рысьими жёлтыми глазами Серёгиной матери. В них светилось что-то хищное. Как и у сына её. Или мне всё это бластилось? [521]
Но путь к отступлению виделся мне напрочь перекрытым. Невозможным представлялось схватить в охапку свою одежду и выскочить на улицу и бежать, бежать домой, чтобы только пятки сверкали. И это была не боязнь — кого мне бояться? Предчувствие.
521
Бластиться — казаться, мерещиться (народное, возможно местное, слово).
Подобные, почти панические, предчувствия возникали у меня и раньше, но не столь настойчиво и сильно… Когда Толька Мироедов, Витька Тля-Тля и пацан-дылда по кличке Голыш (может быть, потому что фамилия его была Голышев, но, вероятнее всего, из-за бедности получил прозвище — и летом и зимой ходил в рванье, полуголым) заманили меня, чтобы отлупить и отобрать кольчугу. Я чувствовал опасность, исходящую от них, хоть Толька и лебезил передо мной, улыбался во всю рожу. Мне удалось отбиться от них даже при таком неравенстве сил и даже когда в руках Тольки оказался дрын, который он ухватил за противоположный конец одной рукой и сопротивлялся ногами и свободной рукой.