Лупетта
Шрифт:
В коридоре почти никого нет. Пахнет мокрой тряпкой и тушеной капустой. На облезлом кресле перед ординаторской сидит скучающий посетитель. В больничном интерьере он выглядит, мягко говоря, чужаком. Словно сошел с рекламы мужского парфюма... как там, «Лакост», кажется? Такой накачанный, загорелый до безобразия мускусный самец с вечной щетиной на щеках и столь же вечной жвачкой за ними. Само воплощение бьющего через край жизнелюбия. Развалился, ногу на ногу закинул и пожевывает себе как ни в чем не бывало. На коленях кричащий пакет с пальмами и аршинными буквами BARSELONA. Можно подумать, он не в гематологию пришел, а в пивной бар какой-то. Интересно, кто у него здесь? Девушка? Не похоже. Была бы девушка, он бы хоть как-то демонстрировал свое волнение, ерзал там, я не знаю, дергался, а не чавкал, как верблюд. Кто-то из родителей? Навряд ли. Он же не совсем бессердечный? После шестидесяти шансов почти не остается, и если ты не совсем даун, сразу поймешь, что для твоих предков само попадание сюда — уже приговор.
Знакомые шаги. Похоже, Рудольфовна. Надо сказать ей, что у меня от скобки катетера какое-то раздражение по плечу пошло. Все красное и зудит, будто крапивой
Она мне рассказала. Рассказала, хотя я ни о чем не спрашивал. Никакой он не родственник. Не родственник и не посетитель, а пациент. Бывший. Лимфосаркома. Химия. Рецидивы. Пересадка. Но уже шесть лет как ремиссия вопреки всем прогнозам. Он сюда прямо из Испании. Загорел, дурилка, до черноты, хотя я ему запретила загорать. Чуть оплеуху со злости не вкатила. Ну разве так можно, скажи? Забыл, как мы его с того света вытаскивали. Навез мне тут подарков из Барселоны. А я ему: мне не подарки твои нужны, дурилка, я хочу, чтоб у тебя нового рецидива не было!
Я снова в палате. Скобку на катетере заменили. Виталик давно очухался после пункции и заснул. А в себя так и не пришел. Такое неприятное чувство... Что называется, пробирает до мозга костей.
Мы восседали-возлежали на искусственных шкурах, распластанных по паркету, грязно-желтых шкурах никогда не рычавших медведей с засаленными пейсами шерсти, все в табачной перхоти, попивая коньяк вприкуску с чаем и медом, медом — потому что Лупетта озябла, простыла там, в студии, зимнее ню, между прочим, чревато простудой, пчи, будь здорова, пчи, еще раз будь, что смешного, просто я заметил, что ты всегда чихаешь дважды, у меня, кажется, температура, дай проверить, ну как же ты так, и когда я, проявляя должную заботу, попросил у хозяина какое-нибудь лекарство, не обязательно покрепче, он сказал, давай-ка меду, как рукой снимет, что снимет, куда снимет, и вот уже Лупетта, благодарно улыбаясь, зажав в ладонях чашку с отломанной ручкой, обжигаясь, глотает целебное средство, в котлах его варили и пили всей семьей малютки медовары в пещерах под землей, это откуда, а вы разве в школе не учили, да что-то не припо-пчи, будь, пчи, еще раз будь, стеклянные змейки меда, падающие из мельхиоровой ложечки в чашку, медленно танцуют в янтаре чая, словно под дудкой заклинателя, сплетаясь и расплетаясь, кружа, дрожа, оседая, завороженно глядящая на них Лупетта кажется совсем незнакомой, с липким приглашением губ и влажными от чиха ресницами, скорее не незнакомой, а чужой, да-да, именно так, чужой для чужих, но когда меня окатывает хрустящий озноб отчуждения, Лупетта, словно спохватившись, словно придя, прискакав, прилетев в себя из какой-то далекой несебятины, моргает, кивает, улыбается, именно так, все сразу, все одновременно, и кладет голову мне на плечо не глядя, помешивая чай, в котором на месте уснувших змей взметнулся листопад кружащихся чаинок, кружащихся чаек в томном багрянце заката, галдящих чаек, которые из последних сил стараются увернуться от слепо карающей ложки, ну хватит уже мешать, что мешать, кому мешать, поднимая голову и зевая, да я о чае, пей, пей, пока горячий, пока не остыл, вместе с тем я чувствую, что и я горячий, что и я не остыл, слушай, давай здесь останемся, и пока Лупетта вместо ответа сонно тыкает в кнопки, дозваниваясь до мамы, сейчас, только спрошу, стараясь не задеть чашку, я отодвигаюсь к кивающему в такт музыке Кушакову, мама, мамуля, ты меня слышишь, я приду утром, нет, в гостях, нет, хорошо, обещаю, слушай, а можно мы останемся, нет вопросов, мастерская в твоем распоряжении, надо только матрас затащить, поможешь, почему такой узкий, а ты думал здесь пятизвездочный отель, возьми вот плед, сойдет вместо одеяла, только сюда не клади, видишь, потолок осыпается?
Мне всегда нравилась эта сетчатая дранка, выступающая из-под опавшей штукатурки, деревянная плетенка, уложенная давно истлевшими руками век с копейками назад. Ее рассохшиеся серые петли свисают с потолка, точно ремни безопасности в доисторическом трамвае, трамвае, который везет нас по одному ему ведомому маршруту, весело бренча на стыках рельсов, кружа и петляя, на глазах ускоряя свой бег и сжимаясь, ссыхаясь в совсем уж крошечный вагончик, летящий по серпантину американских горок, да так, что желудок скачет резиновым мячиком от копчика до подбородка, и даже сглотнуть, сглотнуть даже никак не удается, до тех пор пока в горящие на ветру уши не заползает медовый знак вопроса:
— Мы что, будем здесь спать?
А у меня не так все было... Короче, если с самого начала, это лето после десятого. У меня друг тогда был, Серега, классный друг, потом в Москву уехал. Мы после выпускного такие планы строили, к Серому в Дивинскую, девчонки, шашлыки, ну чтоб конкретно оттянуться. У него папик там такую дачу отгрохал, короче, с баней, все дела. Но в последний момент вышел грандиозный облом. У Валентины Николаевны, мамы Серого, был какой-то рак, груди что ли? Да мы вообще об этом только потом узнали, когда все кончилось. Оказалось, она лет десять по больницам, только Серый молчал как рыба, даже мне ни слова. Вернее, как-то раз что-то там говорил, типа болеет, но ничего конкретного. Это же надо, десять лет за одной партой просидеть и ни разу... Разведчик, блин... Он, кстати, сейчас в Москве... Но не в этом дело. Короче, как раз перед тем днем, ну, когда мы это дело запланировали, она с последним рецидивом в Песочную загремела и оттуда уже не вышла... То есть ее привезли
Меньше всего я думал, что нам будет смешно. Что нам будет так смешно. Не сразу конечно, а полчаса, час, да какой час, по меньшей мере вечность спустя! Я ожидал чего угодно, высокой трагедии, фарса, безумия наконец... Нет, я вправду не мог себе представить, что мы, как нашкодившие школьники, будем зажимать друг дружке рты, кусая пальцы, когда обнаружим, что забыли прикрыть за собой дверь и в коридоре всебыло слышно. А потом... потом бутузить друг друга, сражаясь за место под выпотрошенной штукатуркой.
Ничего себе, какие сильные ножки... Ах так! Значит, вам не нравятся наши ножки? Ну и ищите себе тогда коротышку! Да, нет, что вы, конечно нам нравятся ваши ножки, твои ножки, твоя... Ну хватит уже! Ой, как тут мокро! Ну куда ты, куда, так нечестно, оставь мне хотя бы кусочек, ничего себе, хватит! Слушай, может палку в ручку двери засунуть? Вот эту, которая за пылесосом... Конечно было слышно! Я теперь ему в глаза не смогу посмотреть. Да ладно, тоже мне... Ну подвинься же ты, в самом деле! Разлегся тут, как я не знаю кто... Да где разлегся, я и так почти над полом висю, то есть вишу... И вообще смотри, какой я худой! Да-а-а, что и говорить... Вот видишь, тогда и не жалуйся, что места не хватает. А я тоже худая, да? Мамин американец, когда увидел мои фотографии, ну те, которые ты снимал, сказал, что я скинни. Знаешь, что такое скинни? Еще бы! Ну, раз ты скинни, тогда и не требуй кинг сайз. Какие мы слова-то знаем! Это, конечно, не кинг сайз и даже не дабл... А что? Что, что же это тогда? Ну, не знаю... просто сингл, сингл матрас. А мы тогда дабл скинни. Дабл скинни на сингл матрасе? Хорошо звучит! Ну хватит, перестань пихаться, не видишь, какой туг паркет, я сейчас себе занозу посажу. Сам будешь выковыривать! Нет, не сейчас, сейчас никакой занозы нет!
Меньше всего я думал, что нам будет легко. Что нам будет так легко. Не сразу конечно, а полчаса, час, да какой час, по меньшей мере вечность спустя! Я ожидал чего угодно, высокой трагедии, фарса, безумия наконец... Нет, я вправду не мог себе представить, что мы, как обкуренные джинны на ковре-самолете, будем парить на сингл матрасе высоко-высоко над барханами пыли на паркете, над караванами тараканов на дранке потолка, над Шестой, седьмой, двухтысячной Советской улицей, над сопливым питерским небом, ночью, снегом и обреченностью.
Помнишь, я говорил тебе о переходе на зимнюю форму надежды? Конечно помню... Ну что, переход прошел успешно? А ты сомневалась? Уже нет. И на какую надежду надо переходить теперь? На какую надежду?.. Даже не знаю... А, нет, знаю! Знаю на какую — на итальянскую. Ой, точно! Наверное... наверное, все на свете надежды имеют свою очередность. Нужно только вовремя понять, когда на какую переходить. Вовремя? Да, чтобы не опоздать. Если проворонишь переход с одной надежды на другую, тогда все... Тогда пеняй на себя... Слушай, да ты просто философ! Философ с голой попкой... Ну хватит, я серьезно! Да погоди ты! Когда, говоришь, мы летим? Почти через неделю. Представляешь, почти через неделю нас здесь уже не будет. И этот холодный серый город останется без двух... без дабл скинни на сингл матрасе.