Лупетта
Шрифт:
Знаешь... мне хочется, чтобы ты действительно.
Я действительно.
Тогда... давай беречь это.
Давай.
А я неизлечимым больным всю жизнь завидовал. Нет, не всю, конечно. Скорее в отдельных ее... про- явленьях. Из-за которых ненавидел эту самую жизнь до чертиков. Когда хотел послать все на фиг и свинтить. И не назло кому-нибудь, а потому что надоело. Что же мешало, ведь дверь, как известно, не заперта? Страх? Это было бы слишком просто. Дело в другом. Что до желания, то оно было, причем твердое желание, без дураков. Непонятно было только, как? В смысле — каким способом? Бритва, колеса, петля, кувырок с балкона — все это, конечно, здорово, но как-то
А потом все как в кино получилось, заболел именно тогда, когда жизнь настоящая началась. Такая, в которую я раньше и поверить-то не мог. А тут — на тебе. Я когда первый раз от Рудольфовны про этот миелобластный лейкоз услышал, такое отчебучил! У нее на столе под стеклом какая-то бумажка лежала, так я решил, что мне непременно нужно прочитать, что на ней написано. Она мне про трансплантацию мозга что- то важное долдонит, а я слова перевернутые по слогам складываю. Как будто это не мне говорят. Ну точно радио в машине включил и новости мимо ушей пропускаешь, пока музыка не пошла. Рудольфовна, конечно, эту телегу быстро просекла, перед носом рукой машет, здесь ты, говорит, или где? Потом оказалось, что это типичная первая реакция. Так вот, я как очухался, ей сразу как на духу признался, что сам виноват. Сказал, что накаркал, когда думал об этом раньше. Но оказалось, что и тут я не оригинален. У нее для таких, как я, папочка наготове, белая, с тесемками, а внутри — фотографии деток с клиники трансплантации. Уже лысые. С глазами такими... не передать. Она сказала, что в одном Питере каждый год около двух сотен детей раком заболевают. Совсем крохи даже есть... Показала... а потом спрашивает: они, значит, тоже все накаркали? Еще в коляске?
Железный аргумент. Железней не придумаешь. А тебе, Пашка, она эту папку не показывала?
Время скатывается в пыльные катышки, дымные катышки с торчащими там и сям нитками, щепками, скрепками, перекати-поле катышков из желтых еловых иголок. Все одиннадцать дней до Италии мы встречались с Лупеттой у метро, шли на Шестую Советскую, матрас был наш, теперь сингл матрас был полностью наш, он встречал нас, как собака хозяина, виляя всеми своими синими полосками, и мастерская уже казалась домом, с французскими подоконниками вместо стульев, с мертвой елкой в углу, с пылесосом вместо Деда Мороза.
Смотри, как быстро она осыпалась... ну так две недели же прошло... мне ее жалко, а давай поедем... куда... я не знаю, куда-нибудь, где
А потом, когда, дернувшись, тронулись и коробейники понесли по вагону свой товар почему-то исключительно японской ориентации, где-то между пальчиковыми японскими батарейками (срок годности до две тыщи восьмого) и пластырем телесного света производства японской фирмы «Дербант» (на подушечке не зеленка, а настоящий антисептик) материализовался железнодорожный Шаляпин с недурным басом и настоящим оперным вибрато, под болоньевой курткой засалившийся фрак, горло профессионально укутано шарфом, который в прошлом веке наверняка был белым. Он начал так, что окна зазвенели.
Что-то грустно, взять гитару Да спеть песню про любовь, Иль поехать лучше к яру, Разогреть шампанским кровь!Вагон стал оглядываться, а бабулька напротив даже привстала, забыв прикрыть рот.
Эй, ямщик, гони-ка к яру!— Слушай, а что такое яр?
Лошадей, брат, не жалей!— Яр? Яр... Кажется, что-то связанное с лесом... ну там Бабий Яр... Красный...
Тройку ты запряг, не пару!— И зачем это он так спешит в лес? Что ему, больше шампанского негде выпить?
Так гони же веселей!— Ну, не знаю... наверное, как и ты, по елкам соскучился.
Песня закончилась, и железнодорожный Шаляпин пошел про проходу, раскланиваясь и благодаря. Вагон дружно зазвенел мелочью. Кто-то даже крикнул «браво». Похоже, у японских коробейников появился серьезный конкурент.
— Сильный голос, что и говорить, — сказала Лупетта и красноречиво посмотрела на меня. Пришлось лезть в карман за кошельком. Когда пригородный бас поравнялся с нами, я вложил в его широкую ладонь скромный гонорар и попросил напомнить, что такое яр.
— «Яръ»? Ну как же, милостивый государь! Вам разве не доводилось бывать в этом знаменитейшем московском ресторане на Кузнецком мосту? Бесконечно душевное место, где еще недавно всего за сотню целковых дозволялось разбить венецианское зеркало бутылью шамп... — Солист на полуслове запнулся, взглянув на Лупетту.
Если бы я передал более значительную сумму, можно было подумать, что железнодорожный Шаляпин решил изобразить на бис мизансцену из шестой картины «Евгения Онегина». Но вместо вступления к арии он приложил обе руки к груди и обратился к Лупетте.
— Мадмуазель, — громогласно возвестил он. — Мадмуазель! Вас ждут Париж и модные салоны!
Вот так неожиданно и узнаешь, что твоя любимая, оказывается, умеет краснеть.
— Нет, не показывала, — ответил я и отвернулся к окну.
Хорошо, что моя кровать у окна. Особенно сейчас, когда дождик. Не ливень, а именно такой, хлипкий. Как и в первый день встречи с Рудольфовной. Когда я не разглядывал бумажки под стеклом. Не падал в обморок. И не закатывал истерик. Не потому что сильный. А потому, что знал.
Она, конечно, молодец. Настроила меня как надо. Я нисколько не обиделся, что она на «ты» перешла, когда увидела анализы. Словно признала меня своим.Помню только, что я подумал: вот оно.И сразу успокоился. А потом пошли вопросы. Много вопросов.
— Как давно ты заметил первую опухоль на шее?
— Не помню точно... Больше полугода прошло. Месяцев восемь—девять назад, наверное.
— И все это время ты никак не лечился? Тебя не интересовало, с чего это вдруг на шее такое выросло?!