Лупетта
Шрифт:
— Что значит «затягивается»?
— Да нет, ты не думай, ничего такого, просто... Просто оказалось, что это не так быстро, как я думала.
— Ну ладно... как знаешь... прощай...
— Что? Говори громче, тут музыка. Плохо слышно.
— Говорю, нет у меня никаких дел! Я! Хочу! Сам! Тебя! Проводить!
— Ну ладно, не кричи только. Хорошо, хочешь, значит проводишь.
— Ты позвонишь, когда освободишься, или как?
— Ничего не понимаю. Ты можешь громче говорить? Что?
— Когда тебя ждать?!!
— Ну что ты так нервничаешь. Прямо как мама, честное слово! Я же сказала: пока не знаю. Хочешь ждать — жди, не хочешь — иди домой, меня и так проводят. Тут идет серьезная съемка, фильтры разные, драпировки, сам понимаешь... Мы уже три пленки отщелкали, и сколько еще осталось, не знаю. Мне кажется... мне кажется, из этого должно выйти что-то особенное... И не только мне. Что ты так дышишь в трубку, замерз, что ли?
—
— Ты просто надо мной издеваешься, что и говорить! Я же сказала, здесь очень плохо слышно. Что?
— Я! Буду! Ждать! Тебя! До! Упора!
— Ну вот и отлично. Жди меня, и я вернусь... Иду, иду, уже иду! Это я не тебе... Ну все, пока!
На этом месте Лупетта повесила трубку. А я кулем осел в сугроб, образованный снегоуборочной машиной на обочине. Нет, ноги у меня не подкосились, ничего подобного. И сознание я не терял, я же не кисейная барышня. Просто... просто в этот момент я испытал настоятельную потребность на что-нибудь сесть. Мне даже показалось... ну, может, и не показалось, а так... почудилось, что если я прямо сейчас куда-нибудь не сяду, произойдет что-то непоправимое. Может, землетрясение какое начнется, не знаю. Или, наоборот, мир застынет, как муха в янтаре, и мое ожидание будет длиться вечно. Я, кстати, всегда удивлялся поговорке, что нет ничего хуже, чем ждать и догонять. Насчет ждать не вопрос, согласен. Но при чем тут догонять, не понимаю... Погоня иногда очень даже ничего. Азарт, адреналин и все такое. Особенно когда ловишь двух зайцев шкурой неубитого медведя. Но сейчас ни о какой погоне и речи не шло. Надо было просто сесть. Ну я и сел. Я же не виноват, что выбора не было. Окажись в зоне моей видимости мало-мальски пригодная скамейка или, на худой конец, какой-нибудь пень, я бы, разумеется, сел на него. Но так уж сложилось, что садиться было решительно не на что, разве что на сугроб. Не лучшее, конечно, сиденье, согласен. Даже в качестве кратковременной альтернативы. Попу, наверное, можно застудить или даже хуже. Но если посмотреть на этот вопрос с чисто практической стороны, не такое уж и глупое решение. Сугроб, безусловно, несвежий и холодный, но у него есть и положительные качества. Во-первых, он твердый. Твердый, как кирпич, сам проверял! Корка сверху как камень, честно, если не тверже, даже корову можно усадить, и та не провалится. Во-вторых, сугроб высокий. Выше колена, почти по пояс. Когда садишься, даже ноги до асфальта не достают. И наконец, в-третьих, сугроб расположен прямо напротив выхода из фотомагазина. Как только дверь начнет открываться, я сразу вскочу, может даже успею брюки от снега отряхнуть. Да они и не запачкаются... А если и запачкаются, что с того, мы же не гуськом пойдем, а рядом, а когда рядом, будет незаметно. В любом случае ничего страшного, я же не на собачьи какашки сел, посмотрел, не дурак.
Когда ветреным осенним днем восемьдесят лохматого года папу с язвой увезли на «скорой», я не сомкнул глаз до утра. Казалось, что мир рухнул, и теперь случится что-то непоправимое. Но уже на следующий день все страхи улетучились. К своему стыду, я даже обрадовался. Дело в том, что благодаря папиной язве исполнилась моя самая заветная мечта. Мне подарили чертика. Настоящего. Из самой настоящей капельницы.
Сейчас уже мало кто помнит об эпидемии сувениров из капельниц, охватившей страну в те годы. Имя изобретателя этой идеи кануло в лету. Наверное, больше нигде в мире людям не приходило в голову использовать медицинские аксессуары таким извращенным образом. Окрашенные зеленкой и медицинским йодом трубочки на долгое время стали забавой тысяч маявшихся от безделья больных. Какие только шедевры народного творчества не выходили из их рук: рыбки, чертики, человечки, пальмочки, брелоки для ключей, елочные игрушки, ремешки для часов и бог знает что еще! Технология изготовления сувениров была в общем-то незамысловатой. Основным орудием труда служили перочинные ножики и зажимы, регулирующие ход капельницы. Тонкость заключалась лишь в правилах нарезки, которые передавались из уст в уста, как секрет изготовления дамасской стали. Но перед тем как браться за работу, трубки надо было раскрасить. В систему капельницы заливался разведенный йод или зеленка, и уже через день-другой пластик окрашивался в нужный цвет. В дело шло все: трубки, зажимы, фильтры и даже сами контейнеры от капельниц. Из выковырянных из зажимов колесиков получались замечательные глазки, трубки шли на оплетку, хвосты и тельца, а область применения раскрашенных фильтров была просто безгранична.
Обо всех этих тонкостях я тогда и не подозревал, я просто очень хотел иметь такого чертика, ну не передать словами как хотел! Рыбки, пальмочки и прочая фигня меня нисколько не интересовали, мечталось только о хвостатом капельничном бесе с гнущимися рожками. По закону подлости его братья то и дело попадались мне на глаза: дразнили на стекле автобуса, кривлялись
В роли доброго волшебника выступил его небритый сосед по палате с диковинной татуировкой на руке — дядя Саша. Как только я, морщась от больничных запахов, впервые переступил порог палаты и увидел на его тумбочке целый зоопарк пластиковых тварей, сердце чуть не выскочило из груди. Потом я сидел рядом с папой и, глотая слова, рассказывал о последней контрольной, а в голове чертовым колесом крутилось: «Хочу, хочу, хочу, хочу, хочу!» Когда мы с мамой уже выходили из палаты, я невольно остановился, не в силах оторвать взгляд от сокровищницы.
— Что, нравятся? — блеснул золотым зубом владелец коллекции. — Выбирай любого, дарю! Дядя Саша сегодня добрый!
Ни слова не говоря, я схватил первого приглянувшегося чертенка и ринулся прочь из палаты, словно боясь, что хозяин передумает и отнимет игрушку. Меня остановила мама.
— А ну-ка постой... Что надо сказать дяде Саше?
Но счастье мое было таким бессловесным, что даже «спасибо» как следует выговорить не удалось...
Я уже битый час пытаюсь вспомнить, куда потом подевался мой капельничный бес. Ведь столько лет прошло... Нет, хоть убей, не помню. Наверное, родители выкинули или отдали кому, когда мы переезжали в новую квартиру. Прости, мой капельничный бес, что не уберег. Прости, что забыл о тебе, когда вырос. Ты ведь не обиделся на меня, верно? Скажи только, что не обиделся, скажи только, что это не ты будишь меня по ночам, когда отливающие лунным светом капельницы зловеще позвякивают, заставляя раскачиваться лианы трубок, от которых саднит в груди удав катетера, давящийся костлявыми кроликами химиотерапии.
Видно было, как они идут по Моховой, не поспевая за своими шагами, то скользя, то плывя над маленькими айсбергами мостовой, недодолбанной дворниками мостовой, стервозной скользкой паскудницей, которая норовит разбить лоб за невнимание к своим ледяным прелестям. Но они и не думают тратить на нее время, словно знают, что если и будут где считать зубы, то точно не здесь, если и будут когда собирать шишки, то точно не сейчас, если и будут однажды смотреть под ноги, то и этот день наступит не скоро.
Видно было, как они спешат мне навстречу, он — в штормовой шапке над утлыми очками, с тубусом, барабанящим по колену, с карманами, полными билетов на счастье, она — в ветреной курточке, задушенной ревнивым шарфом, с сумочкой, пляшущей на бедрах, с улыбкой, проснувшейся с утра. Издали могло показаться, что их преследует рой невесть откуда взявшихся назойливых насекомых, жужжащих, кусающихся и надоевших до смерти насекомых, от которых без конца приходится отмахиваться, отмаргиваться, отъеживаться, а они так и норовят, так и норовят ужалить то в лоб, то в нос, то лезут прямо в рот, отстаньте от нас, отстаньте, кому говорят, отстаньте, прочь, прочь, не то передавим всех, прочь, но не тут-то было, ишь чего, размечтались, нет-нет, да они оборзели совсем, совсем стыд потеряли, не боятся ладоней, отчаянно шлепающих по губам, щекам, ушам, пальцев, резко цапающих воздух, кулаков, сжимающихся и разжимающихся в надежде ухватить хоть одного раздавленного гада, да только мимо, мимо, и когда же наконец это кончится, но постойте, постойте-постойте, откуда зимой взяться насекомым, в такой мороз не то что комар носу не подточит, даже муха на мед не залетит, а кто знает, может и есть теперь такие зимние мухи, зимние слепни, зимние упыри, ледяные, спокойные и жадные, жадные до теплой парной крови, до урчащей сытости наполненных жаром мехов, а коли и нет, остается последняя версия, последний диагноз, последнее прости.
Видно было, как они приближаются, улыбаясь, щурясь, смеясь и при смехе закидывая головы прямо к небу, где закладывают уши одновременно два светила, перезваниваясь, как деревенские колокола в час пожара, как вселенские колокола в час кошмара, а им все нипочем, а им все зашибись, им ни до чего нет дела кроме как друг до друга, ведь так много можно доверить друг другу, когда чужим не понять ни слова, так чисто можно пропеть друг другу, когда медведь прошел стороной, так громко можно кричать друг другу, когда голос никак не сорвать, и опять и опять эти пальцы, летящие нервные пальцы, стремительно перебирающие невидимые струны, спускающие невидимые тетивы, рисующие невиданные знаки, симфонии по ту сторону тишины, стрелы по ту сторону целей, жесты по ту сторону восприятия.