Любимчик Эпохи
Шрифт:
На мгновение я замер. Честно сказать, я тоже дико по нему скучал, но злость не давала мне признаться в этом даже себе самому. Я сжал его окрепшие плечи и попытался сглотнуть подступивший к горлу комок. Мы стояли так несколько минут, пока дети с грохотом не опрокинули на пол горшок с цветами.
— З-знаешь, — сказал он мне, когда мы затем глушили текилу, — в к-какой-то з-засрани, К-канаде или Ам-мерике с-ставили эксперимент. Лошадь д-держали в вольере со с-стеклянной стеной, за которой ж-жил самец з-зебры. Она с-смотрела н-на него г-годами и очень х-хотела. А п-потом ее оплодотворили нормальным ж-жеребцом. И у н-нее родился ж-жеребенок с п-полосками, как у з-зебры. М-мысли м-материальны. В-вот и все объяснение.
Помню, после
— Н-ну я п-перегнул, — сказал он, когда его подлатали. — Н-не сердись на м-меня. Я з-знаю, как т-ты ее л-любишь.
Я обнял его снова, и мы, как два идиота, стояли в палате, словно провожали друг друга на бой. Врать себе бессмысленно. Дороже брата у меня никого не было. Ленка не поняла нашего перемирия, затаила обиду и перестала спать со мной в одной кровати. Она ютилась в соседней комнате на детском диване в обнимку с идиотским божком и его неумно радостным шерстистым писюном.
— Это неудивительно, — ответил я Эпохе. — Илюша был частью меня, он с рождения жил в каждой моей клетке, он прошил мои гены своим кодом, мою кровь своей кровью, мои мозги своим серым веществом. И я просто выплеснул его, равно как и себя, в Ленкино лоно. Потому что ровно половина моей сути — это он.
— Дааа, — задумчиво протянула бабка, — хорошо сказал, Старшуля. Были бы у меня красивые губы, я бы расцеловала тебя. Шалушика невозможно не любить… Зырь, зырь, как он вспотел! — Она вновь распласталась над нашей с Саней могилой. — Хлопочет! Хочет угодить тебе, дурачок.
— Да что вы на нем прямо зациклились оба! — обиженно пробурчал Саня.
Он был уязвлен небрежным отношением к собственному истлевшему телу и вообще считал себя обделенным. Я тоже бы от него с удовольствием избавился, но булгаковский «квартирный вопрос», как выяснилось, оставался актуальным и в нашем мире. Причем решить его было невозможно ни за какие деньги и заслуги. Ты был привязан к своему праху, месту на кладбище и тем, кто захоронен с тобой в одной могиле. Поговаривали, что через какое-то время наступало освобождение и переход в другую нематериальную институцию. Но так же как и при жизни мы ничего не знали о смерти, так и здесь мы не ведали, что с нами станет в следующей трансформации. Лишь у одной Эпохи не было территориальной зависимости. Она моталась где хотела, порой надолго исчезала, и я изнывал рядом с дебилом Саней, а то внезапно возвращалась, принося с собой свежий ветер и сплетни со всех мыслимых захоронений. Причину ее свободы я узнал далеко не сразу…
Глава 14. Игра
При жизни мне думалось, что, умерев, я сразу познаю истину. Мне откроются двери в неведомое, запретное, я пойму, как устроен мир и в чем справедливость, которую никак не удавалось постичь, обладая физическим телом. Я увижу всех своих родственников до седьмого колена, укоренюсь в веках, оценю мотивы своих прошлых поступков и даже смогу что-то отмолить и исправить. На деле все оказалось не так. Я тупо болтался над Пятницким кладбищем, не погруженный ни в какую тайну. И смысла в моей безоболочковой субстанции было не более, чем в ожидании на поселковой остановке автобуса, который давно снят с маршрута. Мы маялись от скуки и коротали время как могли.
Помимо наблюдения за процессом похорон и установкой памятников (нет-нет да места продавались новым «клиентам»), мы развлекались игрой, которую придумала Эпоха. Садились в круг, соединяясь краями своих материй, и каждый, втайне от других, выбирал по десять человек с нашего кладбища, сохраняя их в разряде невидимого.
— Вот ты шельма, плутовка, — ругался Саня, — с тобой вообще неинтересно играть!
На самом деле только с ней и было интересно. Она тащила в наш круг каких-то средневековых купцов, расстрелянных священников с хоругвями, «чумных» бунтарей начала 70-х годов XVIII века, которые во время эпидемии чумы в Москве убили архиепископа Мавросия — единственного человека с мозгами, запретившего молиться толпою у иконы Божией Матери на Китай-городе.
— За что вы его разорвали на куски, нелюди? — интересовался я у некоего Афанасия, сплошь покрытого язвами и лимфатическими бубонами.
— Спрятал, диавол, Боголюбскую икону от народа, — картавил тот, — надежду нашу на спасение.
— Ну так спрятал, чтобы вы, козлы, не перезаражали друг друга, стоя на коленях тучами, — напирала на него Эпоха, на мое удивление знавшая историю «чумного бунта» в Москве.
— Ирод он, лукавый, — не унимался гнойный Афанасий.
— Иди на хрен, бесишь, — прерывала его Эпоха и «сливала» в какую-то пространственную дыру, откуда его никому не было видно.
Она не тратила времени на раздражающих ее людей. Зато в нашей банде надолго задержалась белокурая Настенька — пятилетняя девочка со скальпелем в животе, жертва врачебной ошибки. Понятливая белочка, на могилу которой уже двадцать лет седые родители приносили огромные белые астры. Хирурги забыли инструмент в полости, вырезая аппендицит, зашили, а через три дня она умерла от перитонита. У Настеньки была забава. На ее могиле (по соседству с моей) лежала игрушка — заводная кукла, со временем ставшая напоминать жуткую Аннабель. Каждый раз, когда люди проходили по узкой дорожке, Настенька мысленной субстанцией поворачивала ключик, и из куклы доносилось: «Мамочка, возьми меня с собой». Люди отскакивали на метр и хватались за сердце. У одной дамы случился инфаркт, после чего я сильно отругал Настю, на месяц отлучив от нашего общества.
— Да ладно, — вступилась за нее Эпоха, — а у вас самих какая была любимая забава в детстве?
— Я любил сдирать с девчонок гольфы, — сказал Саня.
— Это как? — поинтересовался я.
— Мой день рождения приходился на праздник пионерии — 19 мая. К этому моменту в Москве наступали жаркие дни, и девочки на торжественные линейки надевали белые гольфы. Я до десятого класса был уверен, что это исключительно в честь меня. Представляете, ряды коричневых коротких платьиц, фартучки и голые ножки всех калибров, как крашенные известью деревья в саду, обтянутые снизу ослепительной белоснежностью. Меня это очень волновало.
— Красиво рассказал. И чо? — подбодрила его Эпоха.
— Ну, мы с пацанами подбегали к ним, присаживались и молниеносно спускали гольфы до туфелек. Самым шустрым удавалось еще посмотреть снизу вверх на трусики под формой. Кто больше сдирал гольфиков, тот и победил, — заключил Саня.
— А девчонки? — спросила Эпоха.
— Они визжали и называли нас идиотами.
— Были правы. А ты, Старшуля, во что любил играть? — Эпоха не унималась.
— Я был нападающим в футбольном клубе.