Мандарины
Шрифт:
— Вовсе нет. — Он встал и сделал два шага: — Разве я шатаюсь? Нет, я чудо равновесия.
— Попробуй пожонглировать, — предложила Надин.
— Жонглировать — это тоже по моей части, — сказал Ламбер. Схватив три апельсина, он подбросил их в воздух, один уронил и во весь рост растянулся на траве. Надин рассмеялась своим громким грубым смехом.
— Вот дурак! — с нежностью произнесла она и концом фартука вытерла мокрый от пота лоб Ламбера, который со счастливым видом предоставил ей это делать. — У него и правда светские таланты, — сказала Надин, — он поет такие забавные песни! Хочешь послушать одну из них?
— Я спою вам «Поросячье сердце», — со всей решимостью заявил Ламбер.
Пока он пел, Надин смеялась до слез, а я усматривала
— Ты хороший мальчик, — приговаривала она. — А теперь успокойся, отдохни!
Ей нравилось изображать сестру милосердия, а он с удовольствием отдавался ее ласкам. У них было много общего: их прошлое, юность, обида на слова и идеи, мечты о приключениях, неясные амбиции. Возможно, они сумеют придумать что-то, добиться взаимного доверия, успехов, счастья. Девятнадцать и двадцать пять лет: каким юным было будущее! Они не просто выжившие. «А я? — подумалось мне. — Неужели я действительно заживо погребена в прошлом? Нет, — с горячностью ответила я, — нет!» Надин, Робер могли обойтись без меня; они были всего лишь предлогом, а я — жертвой собственной трусости, и внезапно я ее устыдилась. Самолет, который меня уносит, огромный город и в течение трех месяцев никаких иных установок, кроме как просвещаться и развлекаться: столько свободы, столько новизны, ведь я этого желала! Безусловно, то была безумная опрометчивость — затеряться в мире живых, мне, свившей себе гнездо под миртами: {80}тем хуже! Я перестала противиться той радости, что поднималась во мне. Да, сегодня же вечером я отвечу: да. В конце концов, выжить — это означает непрестанно вновь начинать жить. Я надеялась, что еще способна на это.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Анри повернулся на своем ложе; ветер проникал сквозь стены, сложенные из галечника, одеяла и свитера не спасали; ему не спалось из-за страшного холода, только разгоряченная голова пылала и в ушах звенело, как во время лихорадки: может, она и впрямь его посетила — сладостная лихорадка, вызванная солнцем, усталостью и красным вином; где же он все-таки очутился? Вернее всего там, где никому не положено быть, и это очень успокаивало. Никаких сожалений, никаких вопросов, даже бессонница казалась не менее безмятежной, чем сон без сновидений. Он отрешился от многих вещей, он больше не писал и не каждый день наслаждался жизнью, но зато получил взамен спокойную совесть, и это было замечательно. Далеко от земли и ее проблем, далеко от холода, ветра и своего усталого тела он купался в невинности, а невинность может пьянить не меньше, чем сладострастие. На мгновение он приподнял веки и, увидев темный стол, свечу и пишущего человека, с удовлетворением подумал: «Так, значит, я в Средневековье!» — и ночь сомкнулась над этим радостным озарением.
— Мне не приснилось? Я действительно видел минувшей ночью, как вы писали?
— Я немного поработал, — ответил Дюбрей.
— А я принял вас за доктора Фауста.
Завернувшись в одеяла, которые трепал ветер, они сидели на пороге своего пристанища; пока они спали, солнце встало, и небо сияло безупречной голубизной, зато у их ног стелилась пелена облаков; временами ветер разрывал ее, и тогда можно было увидеть кусок долины.
— Он работает ежедневно, — сказала Анна. — Окружающая обстановка его не волнует: пускай это будет хлев, дождь или городская площадь, но ему необходимо писать положенные четыре часа; затем он может делать все что угодно.
— А что нам угодно сейчас? — спросил Дюбрей.
— Я думаю,
на пороге домов старухи с ощетинившимися шпильками подушками на коленях уже орудовали своими коклюшками; они выпили мутное пойло в бистро-бакалее, где оставили свои велосипеды, потом оседлали их; то были старые, потрепанные войной, неказистые на вид машины с облупившейся краской, помятыми крыльями и странными вздутиями на шинах; велосипед Анри тащился с таким трудом, что он с тревогой спрашивал себя, удастся ли тому продержаться до вечера, и тут с облегчением увидел, что чета Дюбрей остановилась на берегу какого-то ручья, оказавшегося Луарой; вода была чересчур холодной для купания, но он окропил себя ею с головы до ног и, когда снова сел в седло, заметил, что вопреки всему колеса вертятся: оказалось, тело его заржавело больше и требовалась немалая работа, чтобы привести его в исправность; однако, преодолев первую усталость, Анри почувствовал себя совсем счастливым, вновь обретя такой хороший инструмент; он уже забыл, сколь деятельным может быть тело; цепной привод и колеса умножали его усилия, но во всей этой механике единственным двигателем были его мускулы, его дыхание, и машина оставляла за собой приличную порцию километров, отважно преодолевала перевалы.
— Дело вроде идет на лад, — сказала Анна. С развевающимися по ветру волосами, загорелая, с обнаженными руками, она выглядела намного моложе, чем в Париже; Дюбрей тоже покрылся загаром, похудел; в своих шортах, с мускулистыми ногами, с глубоко врезавшимися в его потемневшее лицо морщинами, он походил на последователя Ганди {81}.
— Сегодня лучше, чем вчера! — заметил Анри. Притормозив, Дюбрей поравнялся с Анри.
— Похоже, вчера дела шли неважно, — весело заговорил он. — Вы ничего нам не рассказали. Что там происходило в Париже после нашего отъезда?
— Ничего особенного, было жарко, — отвечал Анри. — Боже! Какая стояла жара!
— А газета? Вы так и не встретились с Трарье?
В голосе Дюбрея звучало жадное любопытство, которое смахивало на беспокойство.
— Нет. Люк вбил себе в голову, что если мы продержимся два-три месяца, то сами выйдем из положения.
— Стоит попытаться это сделать; только не следует залезать в еще большие долги.
— Знаю, мы уже не занимаем. Люк рассчитывает налечь на рекламу.
— Признаюсь, я не думал, что тираж «Эспуар» упадет до такой степени, — сказал Дюбрей.
— О! Видите ли, — с улыбкой ответил Анри, — если придется все-таки воспользоваться капиталами Трарье, я не заболею с досады. Не такая уж дорогая цена за успех СРЛ.
— Суть в том, что своим успехом, пускай умеренным, движение обязано только вам, — сказал Дюбрей.
В голосе его ощущалась еще большая сдержанность, чем в словах; его не удовлетворяло СРЛ: он был слишком честолюбив; нельзя в одночасье создать на ровном месте движение, не уступающее по значимости прежней Социалистической партии. Анри же, напротив, был радостно удивлен успехом митинга; конечно, митинг мало что доказывает, однако он не скоро позабудет пять тысяч лиц, обращенных к нему. Анри улыбнулся Анне:
— У велосипеда свой шарм. В каком-то смысле это даже лучше, чем автомобиль.
Ехали они уже не так быстро, но запах травы, вереска, пихты, сладостная прохлада ветра пронимали до костей, да и пейзаж был не просто декорацией: они отвоевывали его постепенно, силой; в усталости подъемов, в захватывающей радости спусков они послушно следовали каждой складке местности, проживая этот пейзаж, вместо того чтобы любоваться им, словно спектаклем. И главным открытием, которое с удовлетворением сделал для себя в тот первый день Анри, было то, что подобная жизнь заполняла собой все до краев: какой покой в мыслях! Горы, луга и леса брали на себя труд существовать вместо него. «Это такая редкость, — говорил он себе, — покой, не смешанный со сном!»