Марь
Шрифт:
В тот день выпал первый снег. Осень из небывало теплой в одночасье сделалась небывало холодной. Наверное, благодаря снегу Мари и увидела следы до того, как случилось непоправимое. Сначала это были следы лошадиных подков, а затем всадник спешился, и появились следы миниатюрных, явно женских ног. Мари остановила Султана, спешилась сама. Дальше она шла, взяв жеребца под уздцы, вглядываясь во внезапно начавшуюся снеговерть.
Перед домом Гордея к стволу старой вишни была привязана Соната, любимая кобыла Анюты. Мари замерла. Султан нетерпеливо ткнулся мордой ей в щеку, пыхнул
Вероятно, весной дом Гордея утопал в яблонево-вишневом цвету. Нынче же хрупкие лепестки заменяли не менее хрупкие снежные хлопья. Мари следовало спрятаться. А вот хотя бы за стволом старой яблони! Прижаться к шершавой коре спиной и затылком, зажмуриться и затаиться. Мари прижалась и затаилась, но глаза закрывать не стала. Да и как можно закрыть глаза, из которых льются горячие слезы?
Сколько она простояла так? Казалось, что целую вечность. Слезы заледенели на щеках, руки и ноги выстыли, душа, кажется, тоже. Мари уже хотела уйти, прекратить эти мучения, когда дверь открылась и на крыльцо вышли двое. Из своего укрытия Мари видела лишь силуэты: крепкий и высокий — мужской, и миниатюрный — женский. Анюта, ее любимая младшая сестра, потянулась к Гордею, ее любимому… просто ее любимому. Что это было? Задушевный разговор, когда все никак не наговоришься и не распрощаешься? Или прощальный поцелуй? Мари не разглядела. Снегопад был милостив к ней, укрыл крыльцо почти непроницаемым пологом. А когда снова смогла видеть, Анюта уже садилась в седло, а Гордей держал под уздцы Сонату.
Мари слишком поздно поняла, что пора уходить. Ей нужно было уйти еще до того, как открылась дверь. А теперь все силы куда-то подевались: тело парализовало то ли от холода, то ли от боли. Она так и замерзнет тут, под этой старой яблоней. Замерзнет, и ее заметет снегом. А весной Гордей найдет ее тело, как нашел тело того несчастного мальчика. И этому трагическому происшествию посвятят крошечную заметку в газете. Мари закрыла глаза. Умирать с открытыми глазами было глупо.
Смерть оказалась милосердной и ласковой. Смерть гладила ее по щекам горячими ладонями и звала по имени.
— Мари! Машенька!
У смерти был голос Гордея. От этой несправедливости сделалось горько и обидно. Мари дернула головой и больно ударилась затылком о ствол яблони. Из глаз снова хлынули слезы. От боли. Исключительно от боли!
— Пустите, Гордей Петрович! — Она попыталась высвободиться из его объятий. — Да пустите же вы меня!
Он не пускал. Наоборот, прижимал к себе еще крепче.
— Что вы тут делаете? — Его дыхание щекотало ей шею, как недавно дыхание Султана.
— Я здесь дышу воздухом!
Мари думала, что она мягкая и робкая. А вот сейчас, стоя под обледеневшей яблоней и отбиваясь от мужчины, от которого совсем не
— Давайте дышать вместе! — Кажется, он улыбался. Как он может улыбаться, когда ей так плохо? — Только пройдемте в дом, там дышится как-то полегче.
В дом? В тот самый дом, из которого только что, как яркая птичка колибри, выпорхнула ее любимая младшая сестра?!
Он вдруг отстранился, посмотрел на Мари своим особенным внимательным взглядом, а потом спросил:
— Ты все видела?
— Я все видела, — сказала она и добавила бодро и деловито: — Гордей Петрович, я пришла поблагодарить вас за все, что вы сделали для несчастного ребенка. Извините, что явилась так… не ко времени.
И плечом дернула дерзко и с вызовом! И ладонями уперлась ему в грудь, чтобы не приближался больше ни на дюйм! А он все равно приблизился, сгреб в охапку не как графиню, а как какую-нибудь деревенскую девку, сказал срывающимся шепотом:
— В дом! В тепло, Мария Ивановна!
И подхватил ее на руки так легко, словно это она была птичкой колибри. Ей бы и дальше упираться и сопротивляться, отстаивать свое достоинство, хоть бы даже возмущенными криками. Но она не стала. Не было у нее на это сил. Желание было, а силы как-то враз закончились.
В доме Гордея было так тепло, что отпущенная на волю, бережно поставленная на пол Мари вдруг испугалась, что растает, как Снегурочка, от этакого тепла.
— Я приготовлю нам чаю!
Не спрашивая разрешения, он бесцеремонно стащил с нее шубку, пристроил на вешалку.
— Я не хочу чаю, — сказала Мари устало.
— А чего ты… чего вы хотите? — спросил он.
— Ничего! Я уже все вам сказала, Гордей Петрович. Мне нужно уходить.
— Потом. — Все так же бесцеремонно он потащил ее в комнату, усадил в глубокое кресло, накинул на колени шерстяной плед. Сам остался стоять. — Вы уйдете, как только согреетесь. Я провожу вас.
— Не надо меня провожать. Я не маленькая девочка, Гордей Петрович.
Да, она не маленькая девочка и не птичка колибри, которую нужно лелеять и оберегать.
— Вы не маленькая девочка, — повторил он. — Вы просто замерзли.
Она не просто замерзла, она заледенела. И речь шла вовсе не о теле.
— Вы знаете, что такое первая юношеская влюбленность, Мари? — спросил он, и ее бросило в жар. Только что было холодно, а теперь вот…
Хорошо, что она не успела ответить. Хорошо, что он не дал ей такой возможности. А продолжил:
— Анна Ивановна, ваша сестра влюблена. Ее чувства ко мне можно сравнить с открытой раной. Вы простите, что в таком деликатном деле я использую медицинские термины.