Мещанка
Шрифт:
По мере того, как он говорил, волнение все сильней овладевало им, и он забывал, что всего минуту назад убеждал себя: надо быть сдержанней. Голос его звучал все резче и громче. Он подошел к столу, и, как бы поддерживая его речь, руки тоже начали по-своему говорить: они то сжимались в кулак, то протягивались вперед к тем, кому он говорил.
— Но она здесь не годится. Не к месту здесь арифметика. Я считаю, что ни станки, ни люди не годятся для этого. Уж если говорить об умножении, то надо множить всё на нашу организованность, на наше горение в деле, на наши с вами головы и сердца. Наш множитель может быть равен нулю и тысяче сразу. Вы ратуете за сведение его к нулю, к голой арифметике, и считаете, что на этом надо воспитывать коллектив. Все утрясется, уладится, притрется. Во всем нужны спокойствие и умеренность. Все надо делать не спеша, потихонечку да полегонечку. Такой примерно рецепт прописывают врачи душевнобольным. А мы пока здоровы и душевно, и физически, нам такие рецепты ни к чему. Зря вы только, товарищ Воловиков,
Его слушали очень внимательно, и, когда он кончил, некоторое время все молчали.
— Садитесь, Павел Васильевич, — наконец предложил Воронов.
— Ничего, я постою.
— Можно вопрос? — спросил один из членов парткома.
— Да, да, товарищи. Пожалуйста, вопросы, — спохватился секретарь парткома.
— А вот вы, товарищ директор, зная, что отдел работает плохо, чем помогли товарищу Воловикову?
— О том, что отдел работает плохо, мы много говорили с товарищем Воловиковым. Разговоры были всякие — и по душам, и в резкой форме. Мне все хотелось, чтобы он сам расшевелился. Ведь за любого из нас никто другой работать не будет. Взялся за гуж — не говори, что не дюж. И чем дальше шло время, чем больше говорили с товарищем Воловиковым — все чаще приходила на память одна присказка. Бывало, в детстве мне дед рассказывал, когда я надоедал ему и надо было от меня отвязаться: «Шел я лесом, вижу — мост, на мосту ворона сохнет. Взял ворону я за хвост, положил ее под мост — пусть она помокнет… Шел я лесом, вижу — мост, под мостом ворона мокнет. Взял ворону я за хвост, положил ее на мост — пусть она посохнет…» И так хоть тысячу раз. Мы говорили одно и то же: плохо, надо работать вот так и вот так. А изменений нет ведь. Товарищ Воловиков командировался на другие заводы, где дело поставлено образцово, — посмотреть, поучиться. И опять ничего. Прогуляется, а дела снова нет. В свое время он жаловался на главного диспетчера: он-де все путает и ничего не делает. Старик уходил на пенсию, на него можно было сваливать все. Кстати, он был человеком прямым и говорил правду в глаза. Это не нравилось вам, Воловиков, и вы моими руками хотели ударить старика в конце его рабочей жизни. Не вышло. Но ладно, стал новый главный диспетчер, а ведь ничего не меняется, да и смениться не может. Виноват Воловиков, а не он. Не знаю, как еще помогать и чем. Допустить и дальше такую работу
— Еще вопросы, товарищи? — спросил Воронов, когда Павел Васильевич кончил.
Вопросов больше не было.
— Тогда прошу выступать, — предложил он. — Вы, Василий Иванович, хотите?
— Да, я прошу слова. Я считаю неверным, что никто ни в чем не виноват. И директора в строгости обвинить, по-моему, нельзя. Решение директора считаю правильным. У меня всё.
Вторым высказал свое мнение председатель завкома.
— Что физически не все можем — это, товарищ Воловиков, верно. Но непосильного с нас и не спрашивают. И говорить о непосильности плана нечего. У нас еще штурмовщинка. В третью декаду половину плана делаем. Если так работать — еще декада, и план выполнен. А на что уходят еще десять дней? Куда они деваются? Скинем на всякие сверхурочные, на ненужную горячку пару дней. А где еще неделя? Что ее у нас отнимает? Такие работники, как вы, товарищ Воловиков! И нечего словолейством заниматься. Директор прав…
Такого мнения были все собравшиеся. Воронов только сказал в заключение:
— Мне нечего добавить. Я согласен с выступавшими.
Воловиков выбежал из кабинета. Разошлись и члены парткома и завкома. Павел Васильевич задержался. Когда остались вдвоем с Вороновым, спросил:
— А давеча у меня в кабинете ты что — проверкой занимался, что ли?
— Нет, просто знакомство. Мы ведь еще как следует не знакомы. Теперь познакомились.
— Черт ты, вот что, — покачав головой, рассмеялся Павел Васильевич.
— Ну не сердись, ладно, — примирительно сказал секретарь. — Сам тоже хочешь, наверное, получше знать людей. Пока всё верно. Но мой тебе совет: единоначалие — хорошо, мы это поддерживаем и ценим. Только смотри, есть еще единоличие в начальствовании. Это плохо. Не перепутай смотри. Характер у тебя горячий.
— Не перепутаю. Сам боюсь единоличником стать, — ответил Павел Васильевич и замолчал, растревоженный этим разговором.
— О чем задумался, Павел Васильевич? — спросил Воронов.
— Да так… В детстве я живал у своих родственников в деревне. Вспомнилось, как женщины очищали зерно перед помолом. Положат его в решето, прихлопывая руками, трясут, а потом кружат, кружат решето, и грязь просеивается, а покрупней которая — вылезет наверх. Ее соберут и выкинут. Видывал?
— Приходилось.
— Вот и жизнь наша так же поступает. Трясет, трясет нас в своем решете. — Он говорил задумчиво, как бы про себя и для себя только. Воронов слушал внимательно и с интересом.
— Стучит по нему, стучит властно, требовательно, и грязь вся собирается сверху, сбивается в кучку, бери ее и выкидывай: не жалей, не надо. Пусть останется одно чистое зерно. Оно пойдет в новый посев отобранным, и чище будет урожай. А полова руки сечет иногда, но надо ее брать и выкидывать. Да-а…
— Верно, Павел Васильевич, верно, — проговорил Воронов. — Только кто же это решето трясет? Мы трясем. И устанешь иногда, и кажется, что нет конца этой работе. А ведь будет конец, будет! А пока трясти и трясти надо, каждый день трясти… Ну пойдем, поглядим цеха вместе.
В один из выходных дней организовали выезд за город. Павел Васильевич поехал вместе с матерью на своей машине. Он любил эти выезды «в природу».
Место было выбрано чудесное. Река, а чуть в стороне березняк. Было приятно смотреть и слушать нарядную озорную молодежь. Хорошо со всеми спеть, померяться силами в плавании и просто поболтать о чем-нибудь.
Гуляя по берегу, он неожиданно наткнулся на Надю. Компания, царицей которой была она, держалась в сторонке. Слышался громкий смех: видимо, было весело. Павлу Васильевичу почему-то было неприятно это, такое поведение казалось неприличным, хотя никто, кроме него, не видел ничего дурного. На них посматривали даже с удовольствием. Павел Васильевич сел в сторонке у самой воды. Берег в этом месте был низкий, заросший густой травой, и, когда проходил пароход, прибрежная осока, потревоженная волнами, с шорохом кланялась берегам, чуть-чуть не доставая до цветов, глядевшихся в воду.
Он разделся и, подвинувшись к береговому обрывчику, свесил ноги, пробуя подошвами, какова вода. Теплая! И какое-то озорное, радостное чувство овладело им. Он с силой ударил ногами по воде, и брызги, сверкнув в ярких лучах солнца, полетели далеко, взрябив спокойную гладь воды. Он засмеялся и ударил снова, стараясь, чтобы брызги полетели еще дальше.
— Ой! Что вы! — вдруг услышал он испуганный голос и обернулся.
Надя спускалась с берега в воду, и он нечаянно брызнул на нее. Она была в купальнике, плотно обхватывавшем ее смуглое тело. Он впервые видел ее такой, и красота ее поразила его еще больше…
Осторожно войдя в воду по колени, она наклонилась и ладонями провела в стороны по воде, точно сгоняя с нее какой-то невидимый налет паутины. Косы упали с ее плеч и распушенными концами коснулись воды. Снова закинув их за спину, она распрямилась и сделала еще шаг в глубь реки, потом еще, с каждым новым шагом глубоко и как-то испуганно-радостно вздыхая от свежести воды. И при каждом шаге всё тело ее, сильное, стройное, ладное, молодое, чуточку вздрагивало, и лицо улыбалось, играя румянцем. Он не мог бы сказать, что больше всего привлекало его в ней. И эти косы, и эти сиявшие от сознания собственной красоты и силы и от предчувствия удовольствия глаза, и такие нежные, такие, видать, ловкие руки, и грудь, вздымавшаяся и опускавшаяся от глубоких и радостных вздохов…