Обида
Шрифт:
Дверь. Медная табличка блестит. Теща ее мелом по субботам натирает. Небось посуду так не трет, как эту табличку. Дорога, как же! Ничего уж нет: ни мужа, ни персональной машины, ни зарплаты, только табличка. Вот она ее и трет…
Звонок всегда тихий был… Работа у тестя была нервная, так что дома он искал покоя. Теперь не дозвонишься. Теща за собственным храпом не слышит, но ничего! Мы кулаком в дверь — приятного пробуждения, дорогая теща!
Во! Испугалась спросонья! Решила, что землетрясение или пришли излишки жилплощади забирать. Теперь сопит перед дверью, открыть боится. А цепочка-то в руках звенит. Боится. Всего боится. Как муж умер, так года через два стала всего бояться. А сперва жила еще в былой славе
— Да открывай же! Это я, твой зятек любимый.
— Паша, ты, что ль?
— Кто же еще!
— Одну минуточку, я совсем не одета.
— Открывай, какая разница.
Наконец открыла. Так и есть, пластмассовые бигуди в щеку вмялись. След красный, как от новенького протектора. А губы без помады бледнее щек. Неужели и Варя такая будет?
— Не ждала? — вкрадчивым злодейским шепотом спросил Павел Егорович и, прищурившись, полоснул отпрянувшую тещу стальным взглядом.
— Что ты, что ты, Пашенька, голубчик? Зачем так поздно?
— Да, слишком поздно, — рокочущим басом отозвался Павел Егорович, и глаза его увлажнились.
Он скрипнул зубами, справился с собой и одним уверенным движением плеч скинул пальто на руки оцепеневшей Галине Семеновне. Потом, ступая каменно, по-хозяйски, прошел на кухню, рванул пожелтевшую от времени дверцу гигантского холодильника, похожего на автобус, поставленный на попа, не глядя, нащупал бутылку противопростудной перцовой настойки, налил себе полный стакан и выпил.
Теща не отрываясь смотрела на него, и сердце ее замирало, как при быстрой езде по ухабам. Наконец она как бы очнулась, вспомнила, кто есть кто, и, порывисто тряхнув бигудями, сказала, поджимая после каждого слова губы:
— Что еще у вас стряслось? Почему без звонка? В таком виде! Где моя дочь, где внук?
— А где моя жизнь? — взревел Павел Егорович. — Куда ты дела мою жизнь?
Он грузно сел на табурет, отодвинул от себя пустой стакан, с печалью и мудростью посмотрел на тещу, с которой моментально слетела вся спесь. Она стояла, прислонившись к стене, держалась за сердце и не смела отвести от него взгляда. А Павел Егорович смотрел на нее и словно видел насквозь, с ее мелкими, суматошными мыслями, смешными страхами, с глупыми опасениями, и ему было жаль ее, и он, велико душно смягчив тон, тихонько говорил, поглаживая ладонью импортную клеенку:
— Ну что ты всю жизнь суетишься, стараешься что-то урвать, что-то кому-то доказать? Ну на кой черт тебе это нужно? Командуешь всеми, а они только делают вид, что слушаются, а за спиной тебе язык показывают. Вон Сережка, тот тебя вообще зовет жандармским ротмистром… А разве ему запретишь? Так-то вот… А ты небось думаешь, что еще при силе, при прежней власти. Конечно, раньше, при живом муже, тебя слушались, а теперь-то, когда ты командуешь, смешно, право. И мне смешно… теперь. А раньше было не до смеха. Раньше я тебя как огня боялся. Твое слово — закон. Все думал, не так хожу, не так сижу, не так ем.
Этого я очень стеснялся. Я ведь к разным гастрономиям и разносолам не был приучен, ведь картошку в мундире как ни ешь, все будет правильно…
А при тебе, бывало, кусок в рот не лез… — Павел Егорович замолчал и погрузился в воспоминания. И опять всплыла перед глазами та злосчастная кость. И ему стало жалко себя. — Одного я не понимаю, — сказал он, — и на кой черт тебе это нужно? Вот испортила мне жизнь, а чего ожидала? Благодарности? Что я тебе ноги стану целовать?
— Разве от тебя дождешься благодарности, — прошипела теща, — тебя человеком сделали.
Что тут случилось с несчастным Павлом Егоровичем, и сказать трудно. Свет померк в его глазах, и он осознал, что жизнь кончилась…
* * *
Прежде чем открыть глаза, он почувствовал, что кто-то осторожно трогает его за плечо. Павел Егорович с трудом открыл и снова закрыл глаза, не поверив в то, что увидел. Тещино лицо, оказавшееся вдруг совсем рядом, увеличилось, вытянулось, и на нем появились седые, с прозеленью от табака усы. Увиденное было до того жутко, что от него не спасали плотно сомкнутые веки. «Уж не того ли я, действительно, в самом деле…» — промелькнуло в его голове, и Павел Егорович в панике открыл глаза. Кругом стало почему-то сумрачно. Он сидел в пустом вагоне метро с притушенным освещением. Над ним склонился пожилой усатый милиционер и с доброй настойчивостью теребил его за плечо. Причем на усатом лице милиционера было написано, что он все понимает, что будить ему приличного человека не хочется, но будить надо, и никуда от этого не денешься.
— А? Что? — воскликнул Павел Егорович. — Какая станция?
— Конечная, — сказал милиционер и еще раз по инерции потряс его за плечо. — Вставай, приехали…
— Да, да, — согласился Павел Егорович и поднялся.
— Шапку-то, шапку возьми, — напомнил милиционер и подал ему шапку.
— Хорошо, спасибо, — смущенно пробормотал Павел Егорович и облизал спекшиеся, пахнущие чебуреками губы.
— Тебе куда ехать-то? — сочувственно спросил милиционер.
Павел Егорович помолчал, глядя, как поезд закрывает двери и не спеша уползает в черный тоннель, потом несколько раз прочитал на появившейся из-за последнего вагона стене название станции «Беляево», потом посмотрел на милиционера и недовольно спросил:
— А как я сюда попал?.. Как я здесь очутился? — сказал он таким голосом, будто милиционер был во всем виноват.
— Тебе куда ехать-то? — терпеливо повторил милиционер.
— В Текстильщики, — недоуменно ответил Павел Егорович.
— Ты время-то знаешь? — сокрушенно поинтересовался милиционер и кивнул в сторону больших квадратных часов, на которых уже даже лампочки, отмечавшие каждые пять секунд, потухли и ничего больше не отмечали, будто время остановилось. Стрелки, впрочем, показывали половину второго.
Павел Егорович растерянно огляделся. На станции они были вдвоем с милиционером, только где-то в конце слышались женские голоса и отчетливо пахло керосином и еще чем-то унылым, названия чему Павел Егорович не знал. Он в ужасе зажмурился, полагая, очевидно, что эта мрачная и фантастическая для него картина исчезнет, но стоило ему зажмуриться, как перед глазами его стали мелькать разрозненные картинки: распахнутое пальто Николая, Галина Семеновна со скрещенными руками, ее узловатая коленка… Павлу Егоровичу стало еще страшнее, и он открыл глаза.