Обида
Шрифт:
Он даже постоял немного в одних полосатых пижамных брюках, почесывая волосатый живот, и прислушался, пытаясь уловить эту перемену, но на слух так ничего и не различил и прошаркал в ванную умываться.
Варя и теща были на кухне и кормили завтраком Сережку. Они с веселым любопытством посмотрели на Павла Егоровича, когда он проходил в ванную.
Вода сегодня казалась особенно холодной, и он изменил заведенной после памятной беседы с врачом привычке умываться ледяной водой. Когда он брился, под сердцем снова кольнула мысль: что-то переменилось.
Причесывался он дольше
Идти на кухню не хотелось. Варя, конечно, поинтересовалась, где Павел Егорович вчера был, но, услышав, что он встретил Николая, вполне удовлетворилась такой причиной и даже с интересом послушала о старом друге. Сережка, вопреки обыкновению, в разговор не встрял. Он быстро проглотил яичницу, крикнул: «Я пошел!» — и выбежал, попадая на ходу в рукава курточки. Галина Сергеевна, тихо улыбаясь, пила кофе.
И тут Павла Егоровича словно осенило. Он понял, что изменилось в этом мире.
Случилось это, когда он начал есть вчерашние щи. Сперва он про себя отметил их привычный вкусный запах и только на третьей или четвертой ложке вдруг понял, что запах обыкновенный. То есть совсем обыкновенный, такой, каким он и должен быть. Не сильнее, не слабее. В волнении выбежал он из кухни в комнату и с шумом стал втягивать в себя воздух. Его ноздри трепетали. Варя выглянула вслед за ним и, ничего не сказав, снова скрылась в кухне. Павел Егорович подошел к новой комбинированной стенке и даже придвинулся к ней вплотную носом. Стенка как стенка. Конечно, она пахла мебельным лаком, но не так, как вчера, не оглушающе, не до першения в горле. Мебель пахла нормально, а с середины комнаты ее запаха почти и не чувствовалось…
Он медленно вернулся на кухню и, исподтишка оглядываясь на Галину Семеновну, подошел сзади к жене и украдкой принюхался. От жены еле различимо пахло мылом и зубной пастой.
* * *
Этот необыкновенный собачий нюх прошел так же внезапно, как и объявился. Поразмыслив на досуге, Павел Егорович решил, что никакого такого особенного нюха и не было. Привиделось ему это после долгого насморка, пригрезилось.
А раз нюха не было, значит, и ничего не было… Ни сомнений, ни горьких размышлений. Ни этой бесконечной кошмарной ночи.
Пока он шел пешком по скверику, остатки вчерашнего хмеля выветрились, и он почувствовал себя просветленно и легко. В отдел он вошел, мурлыкая песенку про Чебурашку и про день рождения. Жить захотелось нестерпимо. После вчерашних неприятностей, так неожиданно разрешившихся, он почувствовал себя помилованным преступником, и так хотелось просто жить… И, грешным делом, даже подумать наспех, вскользь: «А ведь, ей-богу, стоит иной раз пережить что-нибудь эдакое неприятное, чтобы потом почувствовать, как прекрасна жизнь». Правда, какой-то очень противный и ехидный голосок внутри
В отделе было уютно. Фрамуга еще не открывалась. Торчинский сидел, прилежно склонившись над бумагами; Белкин изящно бегал толстенькими пальцами по клавиатуре настольного компьютера; отдельские дамы во главе с Валентиной Леонидовной сгрудились вокруг одного стола, на котором стояли необычного фасона, с невиданными каблуками, на необыкновенной платформе лакированные сапоги. Сапоги мяли, гнули, нюхали и чуть ли не пробовали на язык. Словом, благостно, спокойно и тепло было в родном отделе. И ничем таким особенным не пахло.
День начинался чудесно.
— Ты сегодня прямо ожил, — заметил Торчинский через столы, а потом подошел и, скользнув по его физиономии наметанным взглядом, склонился к самому уху и тихо, чтобы дамы не слышали, спросил: — Вчера встряхнулся, а? Отдохнул?
Павел Егорович кивнул.
— Ну вот, — удовлетворенно сказал Торчинский, — а говорят, вредно… Кому вредно, а кому и нет. А другой раз без этого дела никак… Ходишь сам не свой, пока не встряхнешься.
Павел Егорович слушал его, сладко щурясь и тихонько улыбаясь. «Нет, все-таки вкусный человек Миша», — подумал Павел Егорович и поднялся, подхватив дружка под руку.
— Эта штука, — развивал свою мысль Торчинский в коридоре, — действует вроде парилки. Сперва чувствуешь себя разбитым, утомленным, а просыпаешься на другой день, точнее сказать — на третий, после грамотного, по всей науке осуществленного похмеления, а тебя прежнего и нет, а есть другой человек, принципиально новый…
— А я и на третий день болею, — сообщил догнавший их Белкин.
Торчинский снисходительно посмотрел на него и ничего не сказал, только передернул плечами. Затем он вдруг остановился и глубокомысленно заметил:
— На этаже газировку пить не стоит — дрянь, можно было бы пойти в цех, в вальцовку, там стоит импортный аппарат, газировка — зверь, ершом в глотку идет, но все это нерадикально. Тебе, — он смерил Павла Егоровича оценивающим взглядом, — сейчас надо не меньше двух кружек хорошего пива, чтобы вчерашнее осадить, а то ты не работник.
— Да нет, — возразил Павел Егорович, — я в норме, и голова не болит.
Торчинский отечески похлопал его по плечу.
— Это бывает, Паша, — сказал он томным голосом, — это пройдет. Это у тебя просветление. А если ты вчера, ко всему прочему, и намешал, то, — он посмотрел на часы, — через полтора часа на тебя так навалится, что не будешь знать, куда деваться. Тогда уж две-три кружки не помогут, а на тебе отдел.
— А мне ничего на другой день не помогает, только аспирином и спасаюсь, — сказал Белкин.
— Знаешь что, — Торчинский вдруг рассердился на Белкина, — иди-ка ты работать. Если нас кто спросит, скажешь — вышли в цехи или еще куда-нибудь. Должен ведь кто-нибудь в отделе остаться.
— Да ничего, — возразил Павел Егорович, — сегодня же не приемный день… — Ему не хотелось оставаться один на один с Торчинским, взявшим уж чересчур командирский тон. Да и неудобно стало… Что ж Белкин? Тоже ведь свой человек.