Обида
Шрифт:
Однажды я слышала, как Варвара уговорить его хотела. Чего только она не говорила, как только не плакала! Под конец сказала, что если он не прекратит, то она и себя и дочку убьет, чтоб никто не мучился. А он ей со всей серьезностью, обтерев рассол с усов, отвечает:
— До тех пор, пока в жизни моей не наступят коренные перемены, пил и буду пить. Жизнь моя загубленная. Я не человек, а мертвец, талант мой убитый, и имею права справить по нему поминки.
А какие перемены могут случиться? Да никаких. Никто ему не даст плотничать, потому как плотницкой работы у нас мало. Каждый мужик может топор в руках держать, а в поле другой раз и выйти некому.
Ведь почему он ходит таким рекрутом? Еще с малолетства любил с деревом
Ну, кого обежала по домам, кого на улице встретила — всех созвала, а потом отдельно к Василию Евграфовичу. Вхожу, а он в своих бумажках копается. Очки нацепил. На людях-то не носит — смущается. Мне как-то сказывал, что под вечер глаза другой раз так режет, будто песку насыпали. Как выбрали его председателем, как навалились на него бумаг тысячи, так он глаза и испортил. И вообще стал какой-то дерганый. На лицо вроде спокойный, а правое плечо ходуном ходит. Бывало, разговоримся:
— И зачем тебе эта морока? Что у них, пограмотнее не нашлось, которые специально на председателей обучены? Ты же здоровенный мужик. Тебе пахать надо, косить, а ты над бумажками сохнешь.
— И бросил бы к чертовой матери. Самому поперек горла. Да как бросишь? Пришлют кого-нибудь вроде Константина, и разорит хозяйство. Нет, тут не бросишь. Ведь нашу землю-то знать надо, как мы ее знаем. Здесь только местный нужен. Вот, может быть, Николай наш выучится, тогда ему передам.
Так и говорил про Николая — «наш». Он и вправду считал его чуть не за сына. Никак Тонюшку не мог забыть. Видать, крепко любил.
Вошла я, он от бумажек оторвался и первым делом усадил меня.
— Ну что, так и решили? — сказал он, а голос такой печальный, такой печальный…
— Да ведь сам знаешь, — ответила я, — нешто они мне чужие? Уж так звали, так звали… Райка, сам знаешь, не родит. Мне-то уж что… Все равно где помирать. А как Колюшка без меня? — сказала и сама спохватилась. А Василий Евграфович посмотрел на меня с укором. Даже очки снял.
— А вы-то мне совсем родные. Я себя одним никогда не чувствовал.
— Ладно тебе, — рассердилась я. — Чисто красна девица. Сам знаешь, кто ты нам. Думаешь, для меня праздник? Воскресенье? Как вспомню, так выть хочется. Вон про кота Тишку думавши, голову свихнула, а про остальное что и говорить… И виду показывать нельзя, а то Николай засомневается. А вот скажи по совести, лучше ему там будет?
Понурился Василий Евграфович.
— Да, — сказал он, — такая жизнь. Что поделаешь? Только, сказать по совести, нелегко мне без вас будет. А какого работника теряю… Нипочем бы не отпустил. — Вроде пошутил он, а улыбка кривая, и плечом дерг, дерг. — Писать-то хоть будете?
А дома уже столы на всю избу. Гардероб и комод уже в сенях, возле ларя стоят, а по столам-то белое полотно. Была у меня штука для белья оставлена, уж и не помню, сколько метров, так, видать, всю ее размотали. В другой раз у меня б сердце упало, а тут только рукой махнула. Пропадай моя телега, все четыре колеса.
Ну а на столах-то сразу и не припомнишь — что. Степан из своих чемоданов тяжелых повынул. Рыба лежит толстая, белая, на двух концах. На одном соленая, а на другом вареная. Икра черная в тарелках, и еще литровая банка, почти полная, на кухне. Помидоры — у нас таких и не видели — в два кулака. Два окорока вареных, красным перцем обсыпанных. И груши, и виноград, и яблоки, и дыни, и арбузы. А Степан стоит в углу, бочку свою на сундуке пристроил и через тоненькую
А к этому ко всему еще и наше: двух петушков зарубила, были у меня молоденькие для случая. Грибки уже усолились. Для капусты, правда, рановато, не убрали мы еще капусту, она у нас поздно поспевает. Зато огурчики малосольные, картошечка рассыпчатая, а магазинное — консервы, селедка, колбаска тонкая копченая — Колюшка загодя купил. Поллитры тоже имелись. В другой раз я и припрятала б чего, а тут, как говорится, все, что есть в печи, все на стол мечи. Для чего прятать, коль едем?
Собрались быстро. У нас всегда так. Поглядит один в окошко, а сосед уже отправился, ну и догоняет. И сразу полна изба народа. Мужики на крыльце цигарки слюнявят, сапогами по скобе скребут, глину отдирают, а бабы — те в дверях-то обомлеют, рты пооткрывают и шасть на кухню помогать. Кто поближе — тот со своими стульями пришел. Я их по-соседски попросила, Разве на всех стульев-то напасешься? И то ребята Колькины в правление бегали за скамейками. А то б и не сели все.
Погудели — поместились все потихонечку. Я хотела было поближе к кухне сесть, чтоб, ежели что по хозяйству, сподручнее хлопотать, так Василий Евграфович не дал. Сам с меня передник снял, за ручку взял и в самую середку, аккурат под фотографии и усадил. И сам сел рядом, по правую руку, и приговаривает:
— Пока я тут еще председатель и потому могу распорядиться как захочу. А для кухни у нас девки помоложе есть. Пускай занимаются…
А девки довольны… Прямо загорелись. Этим девкам-то под пятьдесят, с моей Сонькой одногодки. Молодых-то у нас почти нет. Это все фабрика. Построили тут недалеко текстильную фабрику, вот она всех и перетащила.
Степан сел по левую руку от меня, а Колюшка — на отлете со своими ребятами.
Поугомонились маленько. Председатель вилочкой по четверти с вином постучал, прокашлялся, посмотрел, у всех ли налито, подождал, пока девки с кухни прибегут и руки вытрут, и начал речь:
— Все знают, почему мы здесь сегодня собрались. Так что напоминать и распространяться я не буду. Событие это для нашей деревни и для нашего колхоза не радостное, и расписывать его нечего. Как мы здесь будем без нашей Евдокии Николаевны, а попросту бабы Дуни, я еще и сам не знаю. Уезжает самый любимый в Козловке человек… Я помню, как провожали нас, мужиков, на фронт. Провожали всей деревней. Голосили бабы, глаза слезами выедали. Провожали и не знали, увидятся еще хоть разочек или нет. И сейчас мы провожаем… И сейчас мы точно знаем, что больше не увидимся с нашей бабой Дуней и Николаем, — стало быть, мы прощаемся навсегда. Но мы не должны плакать, хоть и грустим. Мы провожаем людей не на смерть, а на жизнь. На другую жизнь, может быть, даже лучшую. Спасибо вам за все, что вы для нашей земли сделали, желаю вам счастья на новом месте! И в напутствие я хочу сказать от лица нас всех: когда бы вы ни вернулись — мы всегда встретим вас с любовью и радостью. Здесь ваш дом.
Сказал это председатель и руку мне ласково на плечо положил. Ну, я, конечно, в слезы… И бабоньки поддержали, а председатель в другой раз сказал:
— Мы провожаем и не плачем!
Так стоймя и хлопнул свои полстакана и не охнул. Тут за ним и все опрокинули, и слезы-то бабьи быстро подсохли.
Однако Степана эта речь не очень обрадовала. Охмурился, задумался. Вспомнил, как сам отсюда уезжал… Особенно не по сердцу пришлись ему председателевы слова насчет нашего возвращения, насчет того, что тут наш дом. Матвей это неудовольствие тотчас подметил и задумчиво поскреб бороду. И тут же глазки отвел, спрятал. Я так и решила, что все это неспроста, что что-то он задумал недоброе.