Обида
Шрифт:
Я маленько успокоилась. Но не совсем, потому что смотрю, Лексеич — бывало, первый плясун — сидит и вилкой в закуске ковыряет. Призадумался, а уж на что легкий человек. А я нового скандала боюсь страсть. Ну, баб и подталкиваю: мол, что ж вы первого плясуна забыли? Анька с Варькой вызывали, вызывали его, чуть каблуки не сбили. Он ни в какую, только отмахивается.
Да и другие, гляжу, пляшут вроде бесшабашно, да невесело. В пляске человека и настроение его, как сейчас, видать. А тут все вдруг будто на одно лицо. Пляшут, как работу делают, словно топотом хотят свою печаль оглушить.
Лексеич
— Постой, — говорит — и к председателю: — Так, выходит, он правду говорил?
— Ты насчет чего? — притворился Василий Евграфович. Видать, разговор ему этот ни к чему. — Об чем ты, Петр Лексеич?
— А насчет того, что он говорил. — И на Степана головой мотает. — Насчет того, — говорит, — что мы по сравнению с ними нищие, и земля наша нищая, и никогда мы из нужды не выберемся, и будем всю жизнь на этих камнях пупы рвать, и все такое… И все без толку. Вот я насчет чего.
— Да какие же мы нищие, — улыбается Василий Евграфович, — когда ты сам давеча нахваливал и то и другое? И сберкнижкой по столу стучал.
Мужики, гляжу, председателя не поддерживают. Не улыбаются, а смотрят вопросительно.
— Ты не уклоняйся, председатель, — подступается к нему Лексеич и на мужиков оглядывается. Те кивают.
— Справедливо говоря, там жизнь полегче. Только, конечно, и мы не нищие. Это ты зря сгущаешь.
— Не нищие, говоришь! Да каждая наша копейка вот таким гвоздем к полу прибита! Добываем ее из последних сил, оттого пока и не нищие. Вот мы на бабу-то накинулись, а она права… Так и получается, что одним все, другим ничего! Так, спрашивается, где справедливость? Чем мы хуже их?!
А Егор хохочет до того, что деревяшка об лавку барабанит. И чему только довольный…
— Выходит, хуже! — кричит. — Рожей не вышли!
Владимир Абрамыч, агроном, опоздал к началу и не понимает, что к чему, и только головой вертит то на одного, то на другого.
— В чем дело, в чем дело? Растолкуйте.
Ему быстренько рассказали с пятого на десятое, он тогда в разговор со всей серьезностью встрял.
— Да, — говорит, — наши условия сильно отличаются. Там чернозем, хороший климат, в других районах по два урожая снимают.
Ему и самому невдомек, а масла в огонь подлил все-таки.
Тут Лексеич так и взъелся. Никогда допрежь я его таким не видела.
— А чего же ты, — говорит, — не едешь на этот чернозем два урожая сымать? Чего ты здесь окопался?
И агроному попало ни за что ни про что…
— Я не выбирал, — отвечает, — куда распределили, туда и поехал.
— Да у тебя срок давно вышел.
— Ну, привык я здесь, — агроном отвечает, — приработался.
— Ты, — говорит Лексеич, — приработался, а я уработался. Дня здесь не останусь. Завтра заявление напишу. А то… Степану можно, а другим нет? Так, выходит? Ничего! Не глупее других и все такое… Как-нибудь! Хватит! Отгорбил свое положенное, теперь и отдохнуть пора.
— Езжай, езжай, — Егор смеется, — только телеграмму вперед пошли, а то забудут оркестр с трубами приготовить. Да кому ты там нужен? Что там, своих алкоголиков
— Ничего, — отвечает Лексеич и ладошкой так делает, — как-нибудь. Пить пьем, а головы не теряем как-нибудь. А хорошие плотники везде нужны. Да и что ж я на пустое место поеду? Как-нибудь приятель имеется, заслуженный человек, кавалер ордена. В беде не оставит, поможет подняться и все такое… Ведь правда поможешь, Степан?
Тот красный весь, не знает, что и отвечать.
Тут Матвей зашевелился, а до тех пор молчал, чего-то прикидывал.
— Постой, — говорит, — горячку пороть. Тут нужно толково разобраться, а не кричать. Вот я об чем подумал… Все мы и телевизор смотрим, и киножурналы. Радио слушаем, газеты обязательно каждый читает. И о Кубани этой и видели, и слышали, и читали, а вот таких мыслей не было. Бывает, увидишь, скажем, в кино, подумаешь — да, хорошо люди работают, богато живут, молодцы, а к сердцу не принимаешь. Это вроде какие-то другие люди так живут. И вроде даже на другой земле и к нам не касаются. А тут вроде человек-то наш, а весь образ жизни у него другой. И материальная сторона, конечно, тоже. Ты, Степан, извини, конечно, но получается, что ты вроде лучше нас… А почему? Да потому, что ты когда-то давно уехал. Просто сменил место жительства. Работаешь так же, а живешь лучше, да и пользы приносишь больше государству. Больше даешь продукции сельского хозяйства.
Вот мне кажется, мужики, что председатель наш и агроном пускай объяснят, почему в нашем рабоче-крестьянском государстве может быть такое неравенство?
Вот Николай уезжает, а его товарищ Илья остается. Мы понимаем, что уезжает он по семейным обстоятельствам, а не просто так, но почему у Николая через год-другой и машина будет, и виноградник свой, и дом; и я уверен — Николая хорошо как работника знаю, — будут ему и правительственные награды, а у Ильи только мозолей прибавится. Ну, в крайнем случае, новый костюм себе к свадьбе справит.
Тут как раз Константин поднимается, кладовщик. То сидел тихонько, как мышь под печкой, про него и забыли… Не то что раньше. Он, Константин-то, не нашенский, появился аккурат после войны. Откуда? Бог его знает… Как появился, так и объявился, и сразу в начальники. Выбрали вроде его в председатели сельсовета… Там посидел, потом в председатели колхоза. А он ни уха ни рыла в колхозном деле… Чуть было по миру колхоз не пустил. Зато людей затыркал. При нем, бывало, головы поднять не моги. Чуть что не так — штраф, а то и под суд. Многих посадил, и все вроде правильно, по закону, только больше безвинных…
Когда он властвовал, то, думается, чуть что — растерзает народ его на куски, ан нет. С председателей его, конечно, скинули, а так как профессии никакой не имел, определили кладовщиком, благо считать да писать умеет. Правда, сказывают, не шибко хорошо… Все время просчитывается.
Кладовщик не бог весть какое начальство. Вот все и решили, что тут ему мщение от народа будет. А он ведь глупый человек и ухватки своей начальской сперва не бросил.
Глядим, никто его не трогает. Уважения тоже, правда, никакого. Простил его вроде народ… Или просто забыл, внимания не обращает, будто и не было его, будто и нет…