Облава
Шрифт:
– Злоба, ненависть нами владеют. Мораль растоптана, – продолжал Шилин. – Ну можно ли было представить лет десяток назад, что я, дворянин, офицер, стану убийцей и грабителем? Ужас!
– Мы боремся, – упрямо повторил Михальцевич. Он набрал вокруг себя сухих веточек, листьев, поджёг. Синий дымок потянулся под крону берёзы, завис в ветвях. Оторвал и кинул в костерок лоскут бересты – он скрутился, подёрнулся жирной, чёрной копотью. – Мы воюем теми же средствами, какие применила против нас эта чернь. Что они сделали с элитой русского народа, с её мозгом и сердцем? Нищими пустили по миру. Истребили. А мы что, должны были покориться?
– Все так, поручик, так. Наша трагедия, трагедия дворянства и всех просвещённых сословий, в том, что допустили этот кровавый хаос. Надо было предвидеть его лет за сто.
– Илларион Карпович! – воскликнул Михальцевич. – Что это вы так раскисли? Что с вами? У нас же все идёт не худо. Граница близко. Документы на руках. Наскучит или припечёт пятки – смотаемся: я – на запад, вы – в свою тмутаракань.
– В тмутаракань на вечное прозябание и жизнь под страхом. О боже мой, сколько же нас уже погибло. Безымянных и забытых своим же народом. И сколько ещё погибнет…
– Илларион Карпович! – взмолился Михальцевич. – Хватит душу травить. Давайте лучше что-нибудь весёлое вспомним. – Он так же, как и Шилин, хватил фуражкой о землю, натужно улыбнулся, показав зубы с двумя золотыми коронками, уставился выпуклыми своими глазами на Шилина. – Припомнился мне случай. Просто анекдот, нарочно не придумаешь. Служил в штабе округа полковник с презабавной фамилией – Босой. Однажды прибыл он в наш полк и со станции позвонил в часть, чтоб за ним приехали. Солдат-телефонист доложил мне – дежурному: «На вокзале полковник босой сидит, просил забрать его оттуда». Я взял несколько пар сапог, еду на вокзал. Ходим, спрашиваем, где тут разутый офицер сидит… Каково? – И Михальцевич захохотал, приглашая посмеяться и Шилина.
– Не смешно, – сказал Шилин, однако улыбнулся. – Придумай что-нибудь повеселее. – Он иронически оглядел Михальцевича, задержал взгляд на его лысине. – А отчего у тебя, молодого, волосы повылезли?
– Не повылезли, а попрятались… Повеселее что-нибудь придумать? Тогда вот послушайте про мою тётку. Была она богата, жила в двухэтажном доме одна с собачкой Пупсиком. Квартирантов не держала. И вот собралась ма танте лечь в больницу и принесла нам на временное содержание Пупсика. А тот Пупсик ничего не ест, даже колбасы. Сказали об этом тётке. «Какой ещё колбасы? – возмутилась она. – Мой Пупсик ест только тушёную капусту под специальным соусом, и всё ему подавайте на мелкой тарелке с краями, выгнутыми, как лист клёна, и непременно чтобы на вас был белый передник…» – И снова захохотал.
– Потешно, – усмехнулся Шилин, зевнул, потянулся. – Спать охота.
– А с кем? – наклонился к нему Михальцевич.
– Да не худо бы к какой-нибудь вдове присоседиться. А то ведь как монахи.
– Вот-вот, – ожил Михальцевич, и глаза его блудливо и алчно помутнели. – Надо. А то плоть бунтует. На всякую молодую женщину смотрю теперь с такой же жадностью, как смотрит пьяница на водку. Эх, сюда бы мою Машеньку-гимназистку. Правда, в последнюю встречу я её отхлестал по щекам. Крутанула с моим же приятелем.
– По щекам? Ты, офицер, дворянин, бил женщину? – Шилин строго поджал губы, нахмурил брови. («Наполеон!» – подумал Михальцевич.) – Женщину бить по лицу нельзя. Это преступно,
– Ну, это давно было, – попытался оправдаться Михальцевич, так и не понявший, в шутку это было сказано или всерьёз. – Я был тогда в состоянии аффекта. Не думаю, чтобы она, будучи виновата, меня возненавидела. Судьба её неизвестна и, видимо, незавидна. От большевиков сбежала, где-то теперь в Париже. Я песенку о ней сочинил. – Он начал тихонько напевать:
Жила-была МашенькаОколо Рязани,С русою косою,С синими глазами.О любви мечтала,Романы читала,Средь берёз бродила,Хоровод водила.Но пришёл Октябрь кровавый,Но пришёл Октябрь суровый.Убежала МашенькаДа в Париж далёкий.А в Париже рыжемНет рязанской сини,Нет берёзок белых,Нет родной России.– Так ты же можешь встретиться с нею в Париже, – сказал с ухмылкой Шилин. – Поедешь, построишь женскую баню. Машенька твоя билеты будет продавать, а ты…
– Не надо так, Илларион Карпович. Горько это…
Темнело. Пора было подумать о ночлеге. Неподалёку была деревня Крапивня. Решили зайти сперва в концевую хату, расспросить, что за деревня и есть ли здесь начальство. Заходить в деревни без разведки теперь опасались. Боялись и чекистов – эвон какой след за собой оставили, – и бандитов. От этих, если схватят, тоже добра не жди – и ограбят, и в распыл могут пустить.
Хата, которую они облюбовали, была отгорожена от поля пряслом из новых окоренных жердей. Постояли на опушке леса, понаблюдали, ничего подозрительного не заметили. Прошли двором, постучались. Выскочила девчушка, встретила их радостно, ни о чем не спрашивая, пригласила войти. Вошли.
– Добрый вечер, – ответила она на приветствие. – Меня зовут Лидка.
– Очень приятно, что ты Лидка, – сказал Шилин. – Ну, а мы из Москвы.
– Ой! – Лидка просияла вся, занялась краской, её чистые, зеленоватые, как льдинки, глаза так и засветились – столько в них было радости.
Она только начала вылюдневать в девушку, ещё не понимала этого, а между тем надо было понимать и вести себя соответственно. В душе она оставалась ещё ребёнком, будучи уже по всем статьям женщиной: и грудь вздымалась под вышитой кофточкой, и сзади круглилось. Маленькая, ладная, с тонкой шейкой, по-юному счастливая всем существом, трепетная и светлая, как капелька, – такая была эта Лидка.
– А мы из Москвы, – повторил Шилин, не сводя с неё жадного, по-мужски наглого взгляда. Не выдержал, взял её за плечики, привлёк к себе, чмокнул в макушку, похлопал по спине. – Будем тут у вас крепить советскую власть. Как она у вас, крепкая?
– Крепкая… У нас тут отряд милиции стоял.
– А сейчас он где?
– В Бороньки ушёл. А Москва большая?
– Ещё бы! – заулыбался Шилин. – Там есть такие дома, что вся ваша волость в одном доме поместится. А тебе, капелька…
– Я Лидка.