Укалегон
Шрифт:
«Как он выглядел?»
«Ничего особенного — высокий, худой, маленькая птичья головка, длинные узловатые пальцы с желтыми когтями…»
«И ты продал?»
«Конечно. Он не торгуясь предложил столько, что было бы безумием отказать. Признаться, я не сразу понял, о каком таком долговом обязательстве идет речь, и с трудом нашел чудом уцелевшие обрывки в кармане моих старых штанов…»
«Спасибо, Гена, — сказал я, — ты настоящий друг!»
«Да ладно тебе, — отмахнулся он. — Сущие пустяки».
3
С первых дней в новом доме всего более досаждало мне то, что, пользуясь открывшимся пространством, к нам стали чуть ли не ежедневно запросто являться малознакомые и вовсе незнакомые личности. Одни считали излишним представляться, другие вели себя как старые знакомые.
Просыпаясь ночью, я надевал халат и шел, переступая через устроившихся в коридоре гостей, в свой кабинет, сверить цитату или вписать в черновик фразу, которая казалась необычайно важной и убедительной. На следующий день написанное уже не казалось таким важным и совсем не убеждало, но предавать огню я не решаюсь даже свои школьные тетради. Перевязанные в стопки, они прозябают на чердаке, вместе с велосипедом, мячом, рыцарскими доспехами и целым ворохом старых платьев Клары, в горошек, в полоску, в клеточку. Так же как я не могу сжечь собственноручно измаранную бумагу, она не решается выкинуть ничего из того, что когда-то носила.
Первым делом Клара сменила в доме все источники света. Раз и навсегда доверившись ее душе, ее телу, я не возражал. Входя втемную залу и нашаривая выключатель, я никогда не знал, какой меня ждет сюрприз над головой: пылающий замок, пламенная шевелюра, летучий голландец с огнями святого Эльма, хоровод факельщиков или взлелеянная разнузданным стеклодувом гроздь амуров, прыскающих желтоватым светом. Я был готов поверить в самую безотрадную чушь, в нелепую и унизительную сцену, лишь бы в ней нашлось место для меня, пусть на вторых ролях, пусть в неприглядном виде, пусть без слов. Помню, что в этой комнате раньше сияла подвешенная на цепях чаша. Что с ней стало? Неужели ее просто выкинули, отправили в утиль? Еще месяц назад в доме ошивался один тип: появлялся рано утром, оставался обедать, уходил, когда все уже спали. Низенький такой, неприметный. Всё обнюхивал, стучал пальчиком по статуям, по вазам, в вещах, сказал, его интересует резонанс, скреб ногтем картины, поглаживал обивку. Однажды я застал его, когда, встав на стул, он перебирал подвески люстры: «Вы только послушайте, да в ней же целая опера. Валькирии! Паяцы! Хованщина!»
Мне не хватает нашей прежней квартиры, ее запахов, звуков, не хватает того, что в ней упиралось. Да, там было тесно, неудобно. Напротив дымила фабрика, в зарешеченных окнах которой в обеденный перерыв мелькали раскосые лица. Слева за стеной играли на трубе, справа бил барабан. Клара пряталась в ванную и гремела тазами. Я делал вид, что не вижу ее и не слышу. Когда мы соединялись, звонил телефон. На тарелке издыхала вареная курица, к которой боялись притронуться. И эти волосы в супе, на обмылке, между страницами Достоевского… Только это и запоминается, прочее благополучно сходит на нет. Клара кричала «С меня хватит!» чаще, чем я приходил с повинной. Случалось, я швырял ее платье на пол и топтал, топтал, проклиная жизнь, а она потом надевала его со словами: «Пусть люди видят, как ты со мной обращаешься!» Ссоры заканчивались быстро, им негде было развернуться. Нас спасали недуги, сны, протечки. Друзья наведывались по очереди, терпеливо выжидая на лестнице, когда освободится место, а если вдруг по недоразумению в квартиру вваливались больше пяти человек, я зашторивал окна и гасил свет, так было проще всем разместиться. Я ловил себя на мысли, что в этой квартире мы, пожалуй, избежим старости, смерти, настолько все в ней было заведено и не нуждалось в стороннем вмешательстве. Я не допускал, что одна и та же вещь может быть той же самой. Роза есть роза, повторял я как сумасшедший.
Впору усомниться не столько в своем здравом рассудке, сколько в его, дома, состоятельности. Если он мстительно распадется на составные части, что нам, здравомыслящим, делать посреди знаков былой вместительности? Впрочем, в нашем нынешнем положении больше иронии, чем страха. Страх, как и все, чем я дорожил, остался на прежней квартире, перешел в чужие руки, живит чужую любовь. Странно, но меня совершенно не занимает, кто ныне попирает наш исхоженный пол, запирает нашу расшатанную дверь. Когда мне пытаются об этом рассказать, а желающих на удивление много, я затыкаю уши. За мной водится слабость сходить на нет. Разохотившись, пожалуй, еще что-нибудь вспомню из прошлой жизни, какую-нибудь непристойность, какой-нибудь сон. Нет, с меня тоже хватит. Сны, фантазии — из иного небытия, а здесь положено прибедняться и только.
Первая ночь в новом доме. Клара читала, я пытался уснуть, перебирая события прошедшего дня и пытаясь выбрать то самое ничтожное, которое и стало бы отмычкой в волшебный мир забвения, когда за дверью послышался крик. Я подумал, что это долгожданный сон, но это был не сон.
«Там кто-то есть», — сказал я, приподымаясь.
«Конечно там кто-то есть, — сказала Клара, опуская книгу. — Не думаешь же ты, что мы в доме одни!»
Опять крик — сдавленный, хриплый. Мне послышались удары, топот ног. Проклятия, стоны. Клара закрывала лицо книгой, но я чувствовал, что и она вся превратилась в слух.
«Я должен пойти посмотреть».
«Не ходи».
«Но это же наш дом!»
Она промолчала.
«Но это же наш дом!» — повторил я с мольбой.
«Наш», — сказала она.
Все затихло. Она положила книгу на стул, погасила лампу и, кажется, вскоре уснула, а я еще долго лежал в темноте с открытыми глазами, прислушиваясь. Ни звука. Только за окном устало моросит дождь.
На следующий день я ходил по коридорам, заглядывал в углы, искал хоть пятнышко, какую-нибудь вмятину, но ничего, никаких следов. За завтраком мы были одни, не считая слуг. Я заговорил с Кларой о ночном побоище. Она, в воздушном пеньюаре, с накрашенным лицом, но непричесанная, пожала плечами и попросила Степана принести газету. Я думал, хочет просмотреть сводку уголовной хроники, но она открыла на «Classified».
4
Поскольку я всю жизнь проспал в тесных комнатках, забитых разномастной мебелью, пыльными книгами, наследным хламом, в этой спальне с недосягаемым потолком и необъятными стенами, оклеенными серостью, мне страшно, мне не спится. Сажусь на край кровати, сунув ноги в тапочки, и долго сижу, пытаясь различить за обрывками тумана далекий прямоугольник окна. Встаю, иду, иду долго, ощупью пожимаю холодную лапу двери, иду по коридору, в туалет, в ванную, скорее по привычке, чем по нужде. Руки мылю, глядя на руки, а не на себя в зеркале. Толстые, тупые пальцы, жесткие рыжие волосы.
Ночь меня балует, ласкает. Хожу по дому, будто ищу припрятанный сон. Утомившись, опускаюсь на диван, закрываю на минуту глаза, а открыв, вижу солнце, бьющее в распахнутое окно мимо наискось вздувшейся занавески.
«Барыня изволила уехать», — отвечает Лиза на мой безмолвный вопрос.
Присев на корточки и вытянув руку, прижимаясь щекой к стене, в неудобно скособоченной позе. Лиза вставляет в розетку, притаившуюся за диваном, штепсель, и, схватив напрягшийся хобот, елозит по ковру широкой щеткой. Смотреть на нее одно удовольствие. Она огрызается, если я осмеливаюсь притронуться к ней средоточием взгляда: «А что скажет Клара Ивановна?» — но и не думает одернуть заклинившую юбку.