Дочь
Шрифт:
Никого не было. Из камер стучали.
– Закройте окно! Мы задохнемся!
– крикнула докторша.
Слышны были сигналы пожарных команд, рев автомобилей, крики. Весь этот шум, суета росли, преувеличивались в глазах заключенных, принимая ужасающие размеры. Естественная потребность действия в минуту опасности была пресечена. Мы были заперты. То и дело вскакивали на решетки, сообщая друг другу то, что было видно: бегущие пожарные в золотых касках, красноармейцы, работа пожарных машин.
По-видимому, работали три команды. Дым стал реже. Часть пожарных уехала.
– Слезь с окна, сволочь!
– орал он во все горло.
– Застрелю!
Я соскочила и захлопнула окно.
* * *
Проснулась ночью. Загремело в соседней камере, точно тело упало. Прибежал надзиратель, засуетились, забегали, подымали тяжелое, выносили. Мы вскочили и, прислушиваясь, старались понять, что делается за дверью.
Я не знала тогда, что в соседней камере умер от разрыва сердца Герасимов, когда-то давно живший у нас в доме в качестве репетитора моих братьев, товарищ министра народного просвещения при Временном правительстве.
* * *
Принесли хлеб, а кипятка не было.
– Что же кипяток?
– спросила докторша.
– Водопровод испорчен.
В камерах заволновались, застучали в двери, заговорили более громкими, чем обыкновенно, голосами. Но протестовать не смели.
В уборную свели, а умыться не дали.
– Ну как это хлеб всухомятку жевать, - волновалась машинистка, тыкая пальцем в сложенные двумя небольшими столбиками шесть порций сероватого с мякиной и овсом хлеба.
– Дадут еще, водопровод починят и кипятку принесут, - успокоительно заметила докторша. Она почему-то всегда все знала.
Но воды не дали, и в обед не было супа, а вместо него принесли шесть порций селедки.
– Вы бы хоть ведрами немного воды разнесли заключенным, - сказала я надзирателю. Надзиратель фыркнул:
– Натаскаешься тут на вас...
– Ну и дьяволы, - возмущалась машинистка, - что делают. Все время не давали селедок, а сегодня, как нарочно, воды нет, так нате же вам...
– Я так любить селедка, - сказала француженка, - что буду кушайть.
Соблазн был велик. Мы все в ожидании кипятка наелись селедки. А воды все не было. Невыносимо мучила жажда, во рту пересохло.
Часа в три, в обычное время, пришел надзиратель.
– В уборную!
Кто не знает тюремной жизни, и представить себе не может, какое громадное значение имеют эти слова для заключенных.
Надзиратели водили в уборную три раза в день. Это надо было сделать так, чтобы заключенные из разных камер не встречались. Уборных было мало, а камеры переполнены, поэтому водили редко и на очень короткое время. Утром на нас шестерых полагалось пять минут. Уборная была маленькая, с одной ванной, душем и краном. Днем же водили в уборную, где не было ни крана, ни ванны и нельзя было даже помыть рук. Поэтому я всегда утром наполняла свой таз водой и в этой воде мыла руки, а на другое утро выносила таз в уборную. У нас выработалась привычка, при которой можно было использовать
В уборную водили в семь или восемь часов утра. Пили чай в девять. К сожалению, желудок не подчинялся тюремным правилам. Начинался стук в дверь.
– Товарищ, пустите в уборную!
– Нельзя, у вас есть параша.
– Неудобно, параша без крышки, пустите, пожалуйста.
– А в карцер хотите? Говорят, нельзя.
И надзиратель уходил в другой конец коридора. Бывали случаи, что люди корчились по три-четыре часа, оставались без обеда. Но я не помню, чтобы кто-либо из нашей камеры хоть раз воспользовался парашей.
Сушили белье в камере на веревочке, а разглаживали руками. Я никогда не думала, что можно так хорошо расправлять белье. Хитрость состояла в том, чтобы расправить его перед самым моментом высыхания.
Когда в этот день раздался крик надзирателя: "В уборную!" - мы обрадовались, мелькнула надежда, что достанем где-нибудь воды.
– Чайник надо захватить, - сказала докторша.
Надзиратель выпустил нас из камеры. У дверей стояли два красноармейца с ружьями.
– Кто это? Куда вы нас ведете?
Но надзиратель молча шел впереди, красноармейцы по обеим сторонам, и никто не ответил.
"На допрос? На расстрел? Почему со стражей?" - мелькали в голове нелепые мысли.
Спустились до второй площадки. Тихо, едва передвигая ноги, по лестнице навстречу нам поднимался белый как лунь священник в серой поношенной рясе, подпоясанной ремнем. Впереди и сзади шли два красноармейца с винтовками. Мы столкнулись на тесной площадке и поневоле остановились, давая друг другу дорогу.
Страдание, смирение, глубокое понимание было в голубых старческих, устремленных на нас глазах. Он хотел сказать что-то, губы зашевелились, но слова замерли на устах, и он низко нам поклонился. И мы все шестеро низко в пояс поклонились ему. Сгорбившись, охраняемый винтовками, старец побрел наверх.
Нас привели на грязный двор внутренней тюрьмы Лубянки, 2. Я ждала очереди около дощатой уборной и, подняв голову, смотрела на небо, его не видно было из нашей камеры.
– Аээх!
– вздохнул охранявший нас молоденький красноармеец.
– Живо жалко!
– Кого?
– Старый поп-то, чего он им сделал?
Часа в четыре меня позвали на допрос. Мучила жажда. В мягком кожаном кресле сидел самодовольный, упитанный следователь Агранов.
Это был уже мой второй допрос. В первый раз Агранов достал папку бумаг и, указывая мне на нее, сказал:
– Я должен вас предупредить, гражданка Толстая, что ваши товарищи по процессу гораздо разумнее вас, они давно уже сообщили мне о вашем участии в деле. Видите, это показания Мельгунова, он подробно описывает все дело, не щадя, разумеется, и вас...