Дочь
Шрифт:
– Oh! Mademoiselle la princesse parle aussi2, - кивнула она на высокую девушку лет восемнадцати с тонким аристократическим лицом.
– Ее арестовали в связи с делом брата, - кивнула на княжну белокурая красивая женщина лет под тридцать.
– А зачем вам таз с водой?
– спросила девица с большими томными глазами. Очень это смешно!
– Мыться. А крысы у вас есть?
– Есть, но немного.
Мне хотелось спать. И я стала стелить постель. Койка - три сбитые неотесанные доски. Между каждой тесиной три-четыре пальца. Жидко набитый стружками тюфяк провалился
Проснулась я только на следующее утро.
– Будет вам курить, доктор! Всю камеру прокурили, дышать нечем!
– ворчала белокурая флегматичная девица, по профессии машинистка, лениво ворочаясь на кровати.
– И что вы ходите взад и вперед, как маятник!
– Не сердитесь, голубушка! Сил нет! Места себе не найду!
– Господи! И чего волноваться. Этим не поможешь. Ведь вот не волнуюсь же я.
– Вам-то чего волноваться? Ведь в деле же не участвовали?
Машинистка промолчала.
– Ах, да разве я за себя! У меня сын, дочь, муж! Моя жизнь кончена. Вы представьте себе только, можно ли быть спокойной, когда их всех могут расстрелять из-за меня, всех, всех!
– Да ведь вы говорите, что сына вашего помиловали...
– Боже мой! Да разве можно кому-нибудь верить! Сегодня помиловали, а завтра расстреляют, - и докторша хваталась дрожащими руками за книжечку, отрывала листочек папиросной бумаги, крутила папиросы и снова нервно закуривала.
– Знаете, - вступила француженка, - вы, когда следователь говорит, немножко с ним coqquette1, немножко руж2, немножко blanc3, я смеюсь, он смеюсь...
– А вы смеялись, помните, когда вас ночью с вещами потребовали?
– Oh! Mon Dieu4 - ниет, не смеял, а плакайть, плакайть. Я думал, меня стрелять!
– Да, жуткое было время, - начала Петровская, - то и дело на расстрел выводили. Пришли за ней ночью, велят собирать вещи. С ней истерика - плачет, хохочет. Вдруг упала на колени: "Доктор, - кричит, - молитесь на моя грешная душа". Я с ней с ума было сошла. А утром привели.
– Куда же водили?
– На допрос.
– Нарочно пугают, - сказала девица с томными глазами, - своего рода пытка. Запугивают, думают, что человек больше расскажет.
– Oh! Ma pauvre mere, mon pauvre Henri. Ils ne sauront jamais ce que j'ai souffert5.
– Жених у нее во Франции, - продолжала докторша, - а обвиняют ее в шпионстве. Сошлась с каким-то негодяем...
– Mais non, docteur! Меня принимайт за шпион, се monsieur меня спасайт. Я его не любил, се monsieur, oh, non. Henri comprendra ?a1. Я пошел с ним только по благодарству.
– Не поймешь их. Слушаю их разговоры целый месяц. А кто за что арестован, ничего не могу понять, - и машинистка поправила на своей кровати подушки, укладываясь поудобнее.
– Ах, я вам все расскажу, - нервно подергиваясь и покашливая, таинственно зашептала докторша, нагибаясь и обдавая меня табачным перегаром, - подходил Юденич. В Петербурге во главе организации стоял англичанин, красавец собой, смелый... Я была готова пожертвовать жизнью...
Докторша
Хотелось, чтобы она замолчала, было чувство брезгливости, почти физического отвращения к женщине, к ее любви к англичанину.
– Пасынка приговорили к расстрелу, сына, может быть, помилуют. Дочь в тюрьме.
– И они участвовали в заговоре?
– Да, да, и я, я одна виновата... Боже мой, Боже мой...
– докторша истерически рыдала.
Я не находила слов утешения, и мне было с ней неловко. А она все говорила, говорила...
По утрам я ввела гимнастику по Мюллеру. Открыв форточку, поскольку позволяли железные решетки, мы раздевались почти донага, становились в ряд и делали всевозможные движения руками, ногами и туловищем.
Я сказала, что гимнастика помогает сохранять молодость и красоту. Француженка, раскрашенная, в папильотках, старалась больше всех. "Un, deux, troix! Un, deux, troix"2, - приговаривала она, махая руками. Слабые мускулы ее не привыкли к усилию. Каждый раз, когда надо было медленно опускаться на корточки, она падала навзничь и не могла встать. Поднимался такой смех, что вмешивался надзиратель:
– Тише, дьяволы, что у вас тут такое?!
Доктор Петровская в одной денной рубашке, с замотанной вокруг головы фальшивой косой, желтая, тощая, вызывала чувство брезгливой жалости. И никто не смеялся, когда она, как и француженка, садилась на пол, вместо того чтобы подниматься с корточек...
Один раз кто-то обратил внимание на отопительные трубы, проходящие в соседнюю камеру. Я села на пол и стала расковыривать известку железной шпилькой. Щель была замазана плохо, и известка легко осыпалась.
– Станьте у двери, караульте надзирателя, - шепнула я товаркам.
Доктор Петровская быстро вскочила и заняла наблюдательный пост.
– Щепочкой, щепочкой, - шептала она, - от коробки отломайте.
И вдруг я услыхала с той стороны шорох, точно мыши скреблись. Я попробовала пропихнуть щепочку, почувствовала, что ее вытягивают. Она вся ушла и через минуту снова показалась с привязанной к ней записочкой: "Кто у вас в камере? У нас сидят такие-то и такие-то". Записка была подписана пятью, один из них был знакомый, заседавший у меня в квартире.
Мы ответили. Завязалась переписка. Мне было важно узнать, как вести себя на допросах. "Скрывать что-либо бесполезно, ВЧК все известно", - был ответ.
Наивно просовывая щепочку в соседнюю камеру, мы и не подозревали, что вся эта переписка была спровоцирована, что доктор Петровская - наседка, передающая из камеры следователям ЧК все наши разговоры. Недаром ее так часто вызывали на допросы. Говорили, что своей шпионской деятельностью она купила жизнь своего сына. В соседней же камере сидел другой предатель - Виноградский, предавший друзей детства. Я также была арестована благодаря Виноградскому; из разговора моих друзей он узнал, что заседания Тактического центра происходили у меня на квартире, и тотчас же донес об этом следователю.