Дочь
Шрифт:
– Потрудитесь собирать вещи!
– Ни за что! Это нелепость какая-то. Никуда я не поеду. Справьтесь! Это ошибка!
Чекисты заколебались и, оставив меня под присмотром художника-футуриста, пошли говорить с начальством по телефону.
– Вас приказано немедленно арестовать, - сказали они, вернувшись.
– Но у меня на руках казенные деньги, отчеты, документы. Я же должна их сдать, привести все в порядок. Дайте мне три часа, раньше я не поеду.
Снова чекисты ушли разговаривать с начальством.
– Делайте, что вам нужно, только
Мои друзья и племянница, пришедшие меня встретить, развели самовар. Художник-футурист с наслаждением уплетал мои яснополянские припасы: мед, белый хлеб, масло, варенье.
Прошло около двух часов. Я приняла ванну, надела чистое белье, собрала вещи, сдала бумаги и деньги племяннице, напилась чаю.
Было уже десять, когда меня привезли на Лубянку, 2 и ввели в комендатуру. Мелькала передо мной громадная фигура рыжего коменданта Попова. Я сидела на стуле и клевала носом. В первом часу ночи допросили, и я узнала, за что арестована.
Больше года тому назад друзья просили меня предоставить им квартиру Толстовского товарищества для совещаний, что я охотно сделала. Я знала, что совещания эти были политического характера, но не знала, что у меня на квартире собиралась головка Тактического центра.
Я не принимала участия в совещаниях. Раза два ставила самовар и поила их чаем. Иногда меня вызывали по телефону, и, когда я входила в комнату, все замолкали. Об этих собраниях я давно забыла, но теперь, узнав, за что арестована, поняла, что мое дело серьезно.
Меня привели в камеру около двух часов ночи. Мучила жажда.
– Товарищ! Дайте воды, пожалуйста, - попросила я надзирателя.
– Не полагается.
Дверь захлопнулась, щелкнул замок. Камера маленькая, узкая. Я едва успела постелить постель, как электричество погасло.
Когда я была моложе, у меня было счастливое свойство. После несчастий, сильных волнений наступала реакция, и я могла заснуть немедленно, лежа, сидя, а когда была на войне, ухитрялась спать даже верхом на лошади. Накануне я совсем не спала, глаза слипались. Я легла на койку, закрыла глаза, но тотчас же вскочила: в батареях что-то зашуршало. Я замерла. Шорох повторился, зашуршало по стене и мягко шлепнулось на пол, один раз, другой, третий... "Крысы!" Я постучала о край койки. Шум прекратился, но через несколько секунд возобновился, послышался топот. Животные пищали, догоняли друг друга, казалось, вся камера была полна крысами.
"Только бы на койку не влезли", - подумала я и в ту же минуту почувствовала, как крыса карабкается по пледу.
Я в ужасе дернула конец, животное оборвалось и шлепнулось на пол. Я подоткнула плед так, чтобы он не висел, но крысы карабкались по стене, по ножкам табуретки, бегали по подоконнику. Я нащупала табуретку, схватила ее и вне себя от ужаса махала ею в темноте.
– Что за шум, гражданка? В карцер захотели?
– крикнул в волчок надзиратель.
– Зажгите огонь, пожалуйста! Камера полна крыс!
– Не полагается!
– Он захлопнул волчок. Я слышала,
Опять на секунду все затихло. Мучительно хотелось спать. Но не успела я сомкнуть глаз, как снова ожила камера. Крысы лезли со всех сторон, не стесняясь моим присутствием, наглея все больше и больше. Они были здесь хозяевами.
В ужасе, не помня себя, я бросилась к двери, сотрясая ее в припадке безумия, и вдруг ясно представила себе, что заперта, заперта одна, в темноте с этими чудовищами. Волосы зашевелились на голове. Я вскочила на койку, встала на колени и стала биться головой об стену.
Удары были бесшумные, глухие. Но в самом движении было что-то успокоительное, и крысы не лезли на койку. И вдруг, может быть потому, что я стояла на коленях, на кровати, как в далеком детстве, помимо воли стали выговариваться знакомые, чудесные слова. "Отче наш", и я стукнулась головой об стену, "иже еси на небесех", опять удар, "да святится..." и когда кончила, начала снова.
Крысы дрались, бесчинствовали, нахальничали... Я не обращала на них внимания: "И остави нам долги наши..." Вероятно, я как-то заснула.
Просыпаясь, я с силой отшвырнула с груди что-то мягкое. Крыса ударилась об пол и побежала. Сквозь решетки матового окна чуть пробивался голубовато-серый свет наступающего утра.
* * *
Утром повели в уборную. Только начала мыться - стучат.
– Гражданка! Кончайте! Уступайте место другим!
Делать нечего. У меня был с собой эмалированный тазик. Наполнила его водой и решила окончить умывание в камере.
Полутьма, ни книг, ни бумаги, ни карандаша нет. Отняли. Делать нечего. За стеной скребутся крысы. Днем я их не боюсь, но с ужасом думаю о ночи.
– Собирайте вещи, - и на мой вопросительный взгляд: - переводят в общую.
В одной руке понесла вещи, в другой таз с водой, боясь расплескать.
Надзиратель отпер угловую камеру, в конце коридора. За столом сидела компания женщин. Увидели меня с тазом - и рассмеялись.
– Вы - Толстая?
– спросила меня одна из них, постарше, с маленькими острыми глазками и нервным, чуть дергающимся лицом.
– Да.
Странно, почему она знает?
– А мы вот карты делаем из папиросных коробок, - сказала она мне, - вот тут устраивайтесь, - и указала мне пустую койку у дверей.
Комната была длинная и неправильная, суживающаяся в конце. С двух сторон по окну с решетками и матовыми стеклами. Койки стояли почти вплотную по стенам. Слева у окна тяжелый ломберный стол, два стула, вот и все.
– Я доктор медицины, Петровская, - сказала мне пожилая женщина.
– По Петербургскому делу, - сейчас же добавила она, - Юденича ждали...
– Madame parle fran?ais, n'est ce pas?1 - обратилась ко мне соседка по койке. И по великолепному произношению, по тонкому гриму на лице и особому шику в одежде, свойственному только парижанкам и не утерянному даже здесь, я сразу определила ее национальность.